В.Н. Аношкина
Особенности русского предромантизма:
Роль эпистолярия в творчестве К.Н. Батюшкова

Предромантизм — общеевропейское явление в литературе XVIII- начала XIX в., вызревавшее в недрах и классицизма, и сентиментализма. Его социально-философской основой явились идеи Руссо, Гердера, русских просветителей о «естественном человеке» (добром, нравственном, гармоничном по природе), о народе — хранителе истинной национальной этики и эстетики, поэтической «первобытности», о ложности обывательских ценностей цивилизации. Термин, однако, был разработан только в начале ХХ в. 1 В предромантизме, как это было отмечено В.М. Жирмунским 2, осуществлялось переосмысление категории прекрасного, вместившей в себя новые эстетические оценки: «живописное», «готическое», «романтическое», «оригинальное». Общеевропейские признаки предромантизма, как считают петербургские ученые 3 — это «культ Данте», «оссианизм», «шиллерианство», «ночная поэзия» пейзажей в духе английской школы поэтов конца XVIII в., «женский стиль» Ж. Де Сталь, новое осмысление античности и др.

В русской литературе предромантизм стал переходным явлением, не оформившимся в самостоятельное литературное направление. И сам термин появился в трудах относительно недавнего времени. Своеобычная черта явления — особенно заметное родство с гражданственным классицизмом 4.

Предромантизм не сливается с романтизмом; их отличия существенны. Для предромантизма характерны: главный герой — цельная личность; нравоучительные тенденции в историзме; внешние, «живописные» атрибуты фольклоризма и древнерусской традиции как выражение народности. Романтизму же свойственны иные черты: главный герой — противоречивая личность; скептицизм в историческом мышлении; более глубокое постижение народности — именно как «духа народа» 5.

В русской литературе начала XIX в. предромантизм наиболее очевидно проявился в творчестве писателей, объединившихся в «Вольное общество любителей словесности, наук и художеств» (1801-1825); расцвет его деятельности приходится на 1801-1807 гг. Талантливые и активные его участники — И.П. Пнин, А.Х. Востоков, В.В. Попугаев; в общество входили также А.Ф. Мерзляков, К.Н. Батюшков, к ним близок Н.И. Гнедич 6.

Поэзия Батюшкова (1787-1855), самого выдающегося русского предромантика и одного из «учителей» Пушкина, внесла новую струю в предромантизм. В таком направлении решали эту проблему Д.Д. Благой, Г.А. Гуковский и др. 7 Однако сложность и противоречивость творчества поэта всегда порождала разноголосицу в оценке его художественного метода. В свое время А.И. Ревякин отмечал: «…некоторые критики считают его неоклассиком (П.А. Плетнев, П.Н. Сакулин, Н.К. Пиксанов)… его воспринимают то сентименталистом (А.Н. Веселовский), то предромантиком (Н.В. Фридман). Преувеличивая свойственные Батюшкову переклички с Жуковским, его причисляли к «унылому романтизму»… Батюшков выступал в сложных условиях переходного времени… И это отразилось в его поэзии. Но, испытывая и преодолевая воздействие литературных влияний, Батюшков формировался преимущественно как поэт гедонистически-гуманистического романтизма» 8. Провозглашенный поэтом «гимн» земным наслаждениям — это «декларация прав личности, мечта о здоровом, нормальном человеке… осуществляющем свое естественное право на свободу и счастье» 9, — отмечал А.И. Ревякин. Ученому был свойственен углубленный интерес к сложному и противоречивому литературному процессу первых десятилетий XIX в.; именно ему принадлежит заслуга специального, монографического изучения в вузе творчества талантливого поэта и своеобразного прозаика 10.

* * *

Социальная природа предромантизма выявляется в коммуникативных функциях поэзии. Именно в первый период творчества Батюшкова сложилось такое качество его поэзии, как «людскость» (слово поэта). Характерные для предромантизма культ дружбы, сердечная симпатия и связанная с ними общительность проявились в дружеских посланиях, посвященных Н.И. Гнедичу, В.А. Жуковскому, П.А. Вяземскому, И.А. Петину, А.И. Тургеневу и др. Разговору в стихах сопутствовали сообщения в прозе. Совмещение, взаимодействие поэзии и прозы, шутливого и серьезного вело к снижению «высоких» жанров классицизма, а вместе с тем, к эстетическому совершенствованию жанров «средних» и «низких». Батюшков смеется над официозностью, противопоставляя ей идеалы «простого» человека.

В русском предромантизме «простого» человека можно назвать «естественным», но все же не в духе Руссо. Батюшков и его друг Гнедич отнюдь не разделяли свойственного «женевскому мизантропу» отрицания просвещения и общественной природы человека. Им ближе был Гердер с его убеждением: «Человек рожден для общества». Стиль предромантических посланий и разных посвящений (надписей, эпиграмм, мадригалов) отличался изящной непринужденностью, дружески-шутливой «болтовней», эстетически привлекательной раскованностью. Пушкин в лицейские годы соприкасался именно с этой струей русского предромантизма 11.

Первый период творчества Батюшкова — это время «легкой поэзии». Статья «Речь о влиянии легкой поэзии на язык» была написана им в 1816 г., но автор обобщал в ней опыт творчества разных поэтов. В том числе и свой. «Легкую поэзию» он отделил от «важных родов» — эпопеи, трагедии, торжественной оды и подобных ей жанров классицизма. Поэт включил в «легкую поэзию» «малые роды» поэзии и назвал их «эротическими». Необходимость лирики интимной, передающей в изящной форме («вежливо», «благородно» и «красиво») личные переживания человека, он связывал с общественными потребностями просвещенного века. Его «легкая поэзия» «общежительна» (поэт употреблял это слово). Творчество для него — вдохновенное литературное общение с близкими людьми. Отсюда главные жанры для него — послание, посвящение. Творчество Батюшкова говорит о синтетической природе предромантизма. Он считал, что «грубое» и «низкое» резче оттеняют эстетически изящное, контрастируя с ним: «… эта грубость слога очень оригинальна посреди слога высокого» 12. Его «общежительный» предромантизм в излюбленном жанре послания к друзьям ознаменовался прежде всего светлой мечтательностью и шутливостью молодой души.

1812-1813 гг. и весна 1814 г. обособляются в самостоятельный период, ознаменовавшийся полным отказом от эпикуреизма юных лет; в это время происходит становление исторического мышления Батюшкова. Участвуя в событиях Отечественной войны, он свою историческую миссию очевидца, свидетеля выдающихся свершений связывал с писательским трудом. В третий период (1814-1821) Батюшков подвергает критике идеи «школы Эпикуровой»; для него все более важной становится не просто человеческая чувствительность, а философская, именно этическая, а также социальная, гражданская позиция человека. Романтическое неприятие действительности усиливалось, однако поэтическая общительность не утрачивалась. В статье «О лучших свойства сердца» (1816) поэт говорил о «памяти сердца» как «лучшей добродетели человека»: это и чувство благодарности, и умение сострадать. Главный этический принцип Батюшкова исключал идею самодостаточности, романтический индивидуализм.

* * *

Неповторимость индивидуального лица К.Н. Батюшкова и вообще типа русского предромантизма в значительной степени была обусловлена взаимодействием поэзии и прозы писем. Переписка стала прекрасным средством осознания ценности «внесословного», «частного человека» — его «моральной жизни», «семейственных» и «дружеских связей»; именно в переписке (как ни в какой другой форме) нашел отражение процесс эволюции от сентиментализма к предромантизму — от сентиментальной, в значительной степени абстрактной чувствительности и умиротворенности, к предромантической грусти и неудовлетворенности социальным бытием. Отсюда — поиски утешения в дружбе и любви, в общении с людьми особого типа — поэтами, «избранными», несущими на челе печать Гения. Романтические элементы созревали весьма активно на пересечении эпистолярия и поэзии — особенно в жанре послания, популярнейшем для начала XIX в.

Переписка была постоянной потребностью Батюшкова; а в последний период творчества он пришел к окончательному выводу: «… писать ничего не стану, кроме писем к друзьям: это мой настоящий род» (III, 422). Связи его стихотворных посланий и писем — многогранные, развивающиеся. Но адресаты в основном одни и те же: Н.И. Гнедич, П.А. Вяземский, В.А. Жуковский, В.Л. Пушкин, Н.И. Тургенев, сыновья А.Н. Радищева — Николай и Василий. В их общении прозаическое письмо легко переходило в стихи, а стихи завершались прозой письма. При этом смешение стихов и прозы оказывается контрастным: бытовое, повседневное, «грубое» выражено в прозе, а возвышенное, лирическое — в стихах; рациональное, научное — в прозе, а образное, эмоционально-поэтическое — в стихах. Иногда возможен и как бы обратный процесс: разговорные, прозаически-эпистолярные интонации, ирония, эпатирующая грубость, басенное начало — все это приземляло стихи, а прозу писем преображало утонченно-лирическое чувство.

На первом этапе творчества общий стиль письма получался игривый — предшествуя стилистике литературного кружка «Арзамас» (1815 — 1818), куда поэт также входил. Вот как, например, в легкой эпистолярной манере разговаривал Батюшков с Н.И. Гнедичем 4 августа 1809 г.: «Я не писал к тебе, друг мой, и мог ли писать? Сделался так болен, что хоть брось. Здесь все благополучно. Где ты поживаешь, друг мой? Радищев пишет, что на дачу переезжаешь. Приезжай лучше сюда, решись и дело в шляпе.

Тебя и нимфы ждут, объятья простирая,

И фавны дикие, кроталами играя,

Придешь, и все к тебе на встречу прибегут

Из древ гамадриады,

Из рек обмытые наяды

И даже сельский поп, сатир и пьяный плут.

А если не будешь, то все переменит вид, все заплачет, зарыдает:

Цветы завянут все, завоют рощи дики,

Слезами потекут кристальны ручейки,

И, резко испустив в болоте ближнем крики,

Прочь крылья навострят носаты кулики,

Печальны чибисы, умильны перепелки.

Не станут пастухи играть в свои свирелки,

Любовь и дружество, погибнет все с тоски!

Вот тебе два мадригала, а приедешь — и целая поэма. Скажи Анне Петровне, что я ехал по следам Бороздина. Его где принимали за шпиона, где за чудака (он часто ночью гулял), а где за статского советника» (III, 38; курсив. — В.А.).

Здесь видно, как осуществлялись переходы от прозы к стихам и снова к прозе. Насколько бедной, скудной была бы проза письма с ее будничной эмпирией, если бы послание не включало стихотворные фрагменты! Они — и блестящая иллюстрация, и свидетельство одаренности автора. Дружеская эмоция получает поэтическое, фигуральное воплощение: здесь и аллегории (картина ожидания), и символика («цветы завянут все, завоют рощи дики»), и шутливые гиперболы, олицетворения, метафоры, эпитеты, сравнения — богатая палитра художественных средств, расцвеченный образный язык. Все это призвано не только передать веселое настроение и дружеское нетерпение пишущего, но желание втянуть друга-поэта в общение, а значит и в поэзию. Ведь написанное названо «мадригалами», а приезд друга повлечет за собой и «поэму»: для поэта «жизнь и поэзия — одно». Предромантическое общение в поэзии и в эпистолярной прозе — это не только полная искренности задушевная близость, но это и литературные отношения, предполагавшие профессионализм.

И вся в целом легкая поэзия Батюшкова — это свободная, естественная, изящная беседа с другом. Стихотворные послания перекликаются с письмами, сопутствуют им, по-особому дополняют эпистолярий. Перепады прозаического и поэтического, стихотворных ритмов и раскованного говорения, эпистолярной приземлености и постоянной устремленности к поэтическому идеалу — таковы характерные свойства стилистики предромантизма.

Письма Батюшкова отличаются жанровым разнообразием: это и дружеские исповеди, шутки; это и военные дневники, записки путешественника, философские раздумья.

Особую разновидность составляет письма в виде литературно-критической заметки с подробным разбором стихотворения друга-поэта. К этой разновидности относится, например, написанное Батюшковым в первой половине 1815 г. из деревни письмо к П.А. Вяземскому и посвященное анализу его стихотворения «К подруге». Исходные принципы анализа предромантические: эстетический вкус Батюшкова требовал от послания открытого выражения дружеского и любовного чувства. Поэтому ему особенно понравились заключительные строки в послании Вяземского: «Конец весь прекрасен: “О, дружба, жизни радость! / О, дружба, весь я твой!”– Прекрасно, и очень кстати» (III, 313). По сути, Батюшков призывал максимально приблизить произведение к стилю легкой поэзии, устранив все, что отяжеляет его. Ему кажется растянутым начало, которое в духе Вяземского было насыщено сатирическими выпадами против большого света. Каскад колкостей Батюшков предлагал убрать и, чтобы придать посланию более камерный вид, начать стихотворение строчками: «О милая подруга! Укроемся со мной». Батюшков мотивировал свое предложение, используя эстетические и психологические доводы: «…не растягивать мыслей в длинных поэтических периодах, которые охлаждают читателя и утомляют любопытство. Сделай начало короче, как можно» (III, 311). Поэт-критик требовал в письме от друга «сердечного излияния», «чувствительности», «живописных» стихов, прелести и новизны в движении рифм (ему понравилась неожиданно вторгающаяся в стихотворение парная рифмовка). Он устранял из поэтической речи друга шероховатости, неправильности разговорной речи, упрощенные и заземленные образы; в результате «страшный» Жуковский был превращен в «сумрачного», а «наперстник ведьм» — в «наперстника фей». Стихи становились более изящными, близкими предромантическому мироощущению Батюшкова.

Характерно, что не только стихотворные послания имели опору в его письмах, но и другие жанры, в частности — элегии. Именно в письмах первоначально вызревали элегические настроения, ситуации и образы. В них обнаруживаются истоки и эволюция поэтических замыслов. И в первую очередь это касается военной темы. Батюшков участвовал в Отечественной войне. Русская армия, победившая наполеоновское нашествие, шла через Европу. И Батюшков, будучи включен в это историческое событие, бурно переживал все увиденное, вспоминал прошлое, своих товарищей, осмыслял их судьбы на фоне происходившего. В письмах он сообщал: «…Прибыл я в прекрасный город Прагу» (III, 233); «…Оставя Богемию, мы вошли в Саксонию через Мариенберг, Тшопау, Хемниц, прекрасный город, где прохлаждались несколько часов» (III, 235); «…Итак, мой милый друг, мы перешли за Рейн, мы во Франции» (III, 246).

Цикл писем предшествовал элегии «Тень друга», посвященной Ивану Александровичу Петину, с которым Батюшков познакомился и сблизился во время военного похода 1807 г. Его участие в сражении со шведами при Иденсальми отразилось в послании «К Петину» (1810), где товарищ предстает как «любимец бога брани» и как контрастная в этом отношении фигура для самого поэта:

Ты на кивере почтенном

Лавры с миртом сочетал;

Я в углу уединенном

Незабудки собирал.

<…>

Между тем как ты штыками

Шведов за лес провожал,

Я геройскими руками…

Ужин вам приготовлял … 13

Батюшков шутил здесь над собой: ввиду неожиданности нападения шведов ему не пришлось принять участия в сражении, хотя он был весьма храбрым и мужественным человеком. В стихотворном послании поэт запечатлел образ близкого его сердцу друга — героя, бесстрашного в бою. Однако в образе И.А. Петина пока еще не было того проникновенного лиризма и той трагической меланхолии, которые проявятся в более поздних воспоминаниях Батюшкова о боевом товарище.

Интересно проследить, как складывался предромантический образ друга. Первоначально он возник в письме к Н.И. Гнедичу (середина февраля 1810 г.), написанном в тягостном настроении «бездействия душевного». Поэт испытывал острую потребность «отвести душу с душой» в беседе с другом: «Петин один меня утешает… истинно добрый малый. Я с ним болтаю сидя у камина, время кое-как утекает» (III, 708). Так воссоздавалась типично предромантическая ситуация утешительного общения с избранным другом (ведь он «один», единственный) в поэтической обстановке — у каминного огня.

Дальнейшим развитием литературного образа стало письмо к тому же Гнедичу от 13 октября 1813 г. Письмо психологически мотивировало трагизм переживаний Батюшкова, вызванных гибелью друга: «Петин убит, Петин, добрый, милый товарищ трех походов, истинный друг, прекрасный молодой человек, скажу более: редкий юноша. Эта весть меня расстроила совершенно и надолго. На левой руке от батарей, вдали была кирка. Там погребен Петин, там поклонился я свежей могиле, и просил со слезами пастора, чтоб он поберег прах моего товарища. Мать его умрет с тоски» (III, 236-237). В ритме письма — слезы и как бы причитания в горестных повторах, в горьком мотиве прощания. В подтексте письма — нравственный долг поэта перед другом и его матерью. Стремясь ее морально поддержать, он пишет: «Мы уважали в нем редкие его качества: неустрашимость в опасности, постоянную кротость, любовь к товарищам, снисхождение к подчиненным, добродушие, откровенность в обществе, светлый ум и прекрасную душу» («Г-же Петиной»; III, 307). Так в письмах появилась «тень друга», которого Батюшков «видит» внутренним зрением и с которым, рассказывая о нем, как бы продолжает общаться. От этих писем легко было сделать шаг к поэзии, призванной увековечить образ, хранящийся в «памяти сердца».

В поэтических строчках элегии «Тень друга» (1814) сохранились и слова писем, и внутренние побуждения, и события, но теперь все это дано в лирически преображенном виде:

И вдруг… то был ли сон?.. предстал товарищ мне,

Погибший в роковом огне,

Завидной смертию, над плейсскими струями,

Но вид не страшен был; чело

Глубоких ран не сохраняло,

Как утро майское, веселием цвело

И всё небесное душе напоминало.

«Ты ль это, милый друг, товарищ лучших дней!

Ты ль это? — я вскричал, — о воин вечно милый!

Не я ли над твоей безвременной могилой,

При страшном зареве Беллониных огней,

Не я ли с верными друзьями

Мечом на дереве твой подвиг начертал

И тень в небесную отчизну провождал

С мольбой, рыданьем и слезами?

Тень незабвенного! ответствуй, милый брат!..»

(с. 171).

Поэтическая условность позволила, сохранив полностью жизненную основу (смерть друга в бою, похоронный обряд, совершаемый верными друзьями, слезы, горесть автора стихотворения, привлекательный облик юного воина), создать лирико-драматическую ситуацию непосредственного разговора с тенью друга. Элегию, с ее тоской по погибшем на войне товарище, отличают признаки становящегося исторического романтизма.

В элегию включены взволнованные трехкратные обращения, патетика восторженных определений («чело …как утро майское, веселием цвело»), контрасты хрупкой юности героя и ужасов войны с ее бесчеловечностью; в эмоциональные повторы спрятаны слезы плача-причитания («Ты ль это?» «Ты ль это?» «Не я ли!» «Не я ли!»), яркая живопись картин, заострение образов («роковой огонь», «завидная смерть», «глубокие раны», «утро майское», «вечно милый», «страшное зарево»). Ритмические перебои, чередование 6-стопного ямба с 4-стопным, причудливая рифмовка — этими средствами поэтической выразительности поэт владел виртуозно.

Образ друга получил завершение в прозе — «Воспоминаниях о Петине» (1815), где Батюшков писал: «Я верю симпатии, ибо опыт научил верить неизъяснимым таинствам сердца. Души наши были сродны. Одни пристрастия, одни наклонности, та же пылкость и та же беспечность, которые составляли мой характер в первом периоде молодости, пленяли меня в моем товарище. Привычка быть вместе, переносить труды и беспокойства воинские, разделять опасности и удовольствия теснили наш союз. Часто и кошелек, и шалаш, и мысли, и надежды у нас были общие» (II, 191-192).

Однако не только лирический образ Петина берет свое начало в эпистолярии. И пейзажная зарисовка стихотворения первоначально была тоже сделана в письме (к Д.П. Северину от 19 июня 1814 г.). Это был эскиз того, что в элегии будет лирически обработано: «Слуга извещает, нас, что попутный ветер позволяет судам выходить из гавани. Я затрепетал от радости. Прощаюсь с товарищами, расплачиваюсь с услужливым хозяином, сажусь в лодку и с нею на желанный бот Альбион… Я сел на палубу и любовался среброчашуйчатым морем, которое едва колебалось и отражало то маяки, то лучи месяца, восходящего из-за берегов Британии» (III, 279).

В элегии «Тень друга» — более высокая ступень художественного мышления и эстетического переживания:

Я берег покидал туманный Альбиона:

Казалось, он в волнах свинцовых утопал,

За кораблем вилася Гальциона,

И тихий глас ее пловцов увеселял.

Вечерний ветр, валов плесканье,

Однообразный шум, и трепет парусов,

И кормчего на палубе взыванье

Ко страже, дремлющей под говором валов, –

Всё сладкую задумчивость питало.

Как очарованный, у мачты я стоял

И сквозь туман и ночи покрывало

Светила Севера любезного искал.

Вся мысль моя была в воспоминанье

Под небом сладостным отеческой земли…

(с. 170).

В лирике было найдено то, без чего обходилась проза письма, — насыщение объективной реальности душевными переживаниями автора. Лирическое единство субъективного и объективного, реальный пейзаж, превращающийся в «пейзаж души», составляют поэтическую прелесть стихотворения Батюшкова, которое проделало продолжительный путь, переходя из эпистолярия в стихотворную элегию.

* * *

Не менее показательно для творческого процесса Батюшкова движение замысла от эпистолярия к элегии «Умирающий Тасс» (1817), приближающейся, по мнению Н.В. Фридмана 14, к жанру романтической поэмы. Батюшков сделал лирическим героем элегии прославленного поэта с трагической судьбой, воплотив важнейшую, согласно поэту, историческую закономерность — неоцененность гения его современниками. Эта «закономерность», по мнению предромантиков, а затем и романтиков, объединяет века. Однако в отличие от романтических героев, батюшковский Тасс — не противоречивая, а цельная личность, духовно сильная, не сломленная под воздействием превратностей судьбы; его гений в страданиях укрепился. Непонятость, непризнанность героя относительны — слава все же пришла к нему, хотя и только перед смертью.

Уже в ранних письмах Батюшкова (начало 1807 г.) появился образ увлеченного читателя «Освобожденного Иерусалима» Торквато Тассо (1544-1595). Автор письма читал его даже в походе, сидя на коне, что привело к потере книги, и Батюшков просил Гнедича прислать ему новый экземпляр сочинения Тассо. Л.Н. Майков заметил: «Уже в первом послании Батюшкова к Гнедичу (1805 г.) мелькают черты и краски, заимствованные из Тассовой поэмы» 15. В 1808-1809 гг. он делает переводы из «Освобожденного Иерусалима» (1580). Продолжение острого увлечения итальянским поэтом относится к середине 1814 г. Поэт сообщал в письме: «Свободные часы я проводил на палубе в сладостном очаровании, читая Гомера или Тассо» (III, 280).

Под обаянием юга, рождающего романтические настроения, Батюшков писал: «Часто, покидая книгу, я любовался открытым морем… Как я дышал свободно!.. Восходящее солнце застало меня у мачты» (III, 280).

Образ солнца — но только заходящего — войдет в его элегию: им будет любоваться умирающий поэт. Батюшков одновременно читал и Гомера; старинные образы переплетались в его воображении, дополняя друг друга. «Вот моя Одиссея, поистине Одиссея! — восклицал он в письме к В.А. Жуковскому 3 ноября 1814 г. — Мы подобны теперь гомеровым воинам, рассеянным по лицу земному. Каждого из нас гонит, какой-нибудь мститель — бог: кого Марс, кого Аполлон, кого Венера, кого Фурии, а меня — Скука» (III, 303-304). Т.Тассо гнал по свету Феб-Аполлон.

В элегии Батюшкова Тасс появится в образе скитальца-Одиссея:

Под небом сладостным Италии моей

Скитаяся как бедный странник,

Каких не испытал превратностей судеб?

Где мой челнок волнами не носился?

<…>

Из веси в весь, из стран в страну гонимый,

Я тщетно на земли пристанища искал…

(с. 215-216).

В 1814-1815 гг. усиливается процесс субъективации образа Одиссея-Тассо; он все больше срастается с самим русским автором элегии. Батюшков называет себя «маленьким Улиссом или Телемаком» (ведь он также странствовал в поисках родителя и тоже много претерпел). Но итальянская стихия преобладала: «Я по горло в итальянском языке» (III, 339). В середине декабря 1815 г. Батюшков пишет Жуковскому о себе, развивая тот же мотив странствий: «Четыре года шатаюсь по свету, живу один с собою, ибо с кем мне меняться чувствами? Ничего не желаю, кроме довольствия и спокойствия, но последнего не найду, конечно. Испытал множество огорчений и износил душу до времени. Что же тут остается для поэзии, милый друг? Весьма мало!» (III, 357).

В стихах Батюшков воспоет преодоление подобного рода слабости; он будет славить душевную стойкость поэта:

И в узах я душой не изменился.

Муз сладостный восторг не гас в душе моей,

И гений мой в страданьях укрепился…

(с. 216).

Тассо был для Батюшкова моральной опорой, моральным образцом.

В 1816-1817 гг. под влиянием болезненных состояний у поэта усиливается предчувствие смерти. Грустные элегические стихи кажутся ему наиболее важными. Этот жанр все более связывается с мыслями о смерти: «Скоро очищу место для нового стихотворца и отправлюсь писать элегии в царстве Плутона» (III, 401), — грустно иронизировал он в письме к Гнедичу (25 сентября 1816 г.). И, наконец, прямая параллель, трагически звучащая, в февральском письме 1817 г. к тому же адресату: «Я начал “Смерть Тасса” — элегия. Стихов до 150 написал. Постараюсь кончить до своей смерти» (III, 419). В конце февраля — начале марта 1817 г. он уже называл элегию «Умирающий Тасс».

Батюшков был увлечен своим произведением, считая его лучшим из всего написанного, и в письме Вяземскому (март 1817 г.) излагал его сюжет: «… а вот что Тасс: он умирает в Риме. Кругом его друзья и монахи. Из окна виден весь Рим и Тибр, и Капитолий, куда папа и кардиналы несут венец стихотворцу. Но он умирает и в последний раз — желает еще взглянуть на Рим,

…на древнее Квиритов, пепелище.

Солнце в сиянии потухает за Римом, и жизнь поэта» (III, 429).

Так появилась в наследии Батюшкова сравнительно редко встречающаяся у поэтов параллель прозаического и поэтического выражения одного сюжета. В прозе письма поэт сосредоточил внимание на основных, с его точки зрения, компонентах элегии: на образе Рима и главных его реалиях — Тибре, Капитолии, сияющем солнце. В элегии сюжет чудодейственно спрятан в лирическом одушевлении. Тасс, как бы сроднившийся в своей участи с автором элегии, возникает из волн лирического чувства, эмоционального пафоса стихотворения:

Какое торжество готовит древний Рим?

Куда текут народа шумны волны?

К чему сих аромат и мирры сладкий дым,

Душистых трав кругом кошницы полны?

(с. 214).

Это не повествование, а взволнованные вопрошания и восклицания; они передают внутреннюю заинтересованность автора в происходящем, трагический накал его сопереживания. Уходя от прозы и творя «чудо» поэзии, Батюшков все стихотворение строит на многозначности слов-образов, используя любимые им аллегории-эмблемы, перерастающие в предромантические и романтические символы. Многозначные образы насытили эпиграф элегии, взятый из трагедии Тассо «Торрисмондо» и давший ключ к стилю произведения. Празднество в Риме имеет особый смысл — это признание гения поэта-скитальца, его триумф. Признание же Рима («всемирной столицы») означает мировую славу.

Изображение торжества в Риме превращается в аллегорическую картину победы гения, но победы трагической, предсмертной. Одна строчка из письма: «Из окна виден весь Рим и Тибр, и Капитолий» — перерастает в полные символики картины. Знаменитый римский холм, где заканчивались триумфальные шествия войск и начинались в их честь игры (т. е. символ величия и славы), соотносится на протяжении всего стихотворения с главным героем элегии. «Я стою над бездной роковой / И не вступлю при плесках в Капитолий» (с. 215, 217), — дважды восклицает поэт на смертном одре. И этот горестный символ снова и снова возникает в его воображении.

Символика образа Тибра не менее значительна. «Вечный Тибр» знаменует и вечность Рима, и его мировое значение как средоточия разных племен и народов. Но римская река включает в себя символику движения исторического бытия и человеческой жизни, их приливы и отливы, водяные «валы», разверзающиеся «пучины», «волны», несущие утлый челн человека (аллегори- ческий образ, введенный в стихотворение).

Многозначность усиливается введением еще одного мотива — трагически-героической гражданственности Древнего Рима (в подтексте возникают образы Катона и Брута и других республиканцев): «И ты, о вечный Тибр, поитель всех племен / Засеянный костьми граждан вселенны…» (с. 215). Этот образ, поставленный в стихотворении рядом с Тассо, навевает мысль о превратностях судьбы римского поэта, о трагедийном отблеске его гражданской славы, но также о его бессмертии — наследие его не кануло в Лету. Явления, сближенные в письме лишь взглядом из окна, в поэзии обнаружили глубинную связь, открытую лирической субъективностью автора. А.А. Бестужев-Марлинский, восхищаясь элегией, в 1823 г. утверждал: «Батюшков остался бы образцом поэтов без укора, если б даже написал одного “Умирающего Тасса”».

Дальнейшее движение римско-итальянского мотива снова обнаруживается в эпистолярном творчестве. Поэзия итальянской природы и памятников старины владеет сердцем Батюшкова, и его письма 1819 г. к А.Н. Оленину, А.И. Тургеневу, Н.И. Гнедичу наполнены римскими впечатлениями: «Сперва бродил, как угорелый: спешил все увидеть, все проглотить… Рим книга: кто прочитает ее? Рим похож на сии гиероглифы, которыми исписаны его обелиски: можно угадать нечто, всего не прочитаешь» (III, 539).

Вместе с тем, настроения, выраженные в итоговой элегии, перешли в письма, приближая эпистолярную речь к поэтической. Батюшков стремится в письме передать свои размышления, мысли-чувства объемно, с оттенками впечатлений; так в них появляются сравнения, яркая эпитетика, метафорические образы, ведущие к символике. «Не спрашивай у меня описания Италии, — изливал он душу в письме к Гнедичу. — Это библиотека, музей древностей, земля, исполненная протекшего, земля удивительная, загадка непонятная… чудесный, единственный город в мире, он есть кладбище вселенной» (III, 553). Эти письма — как бы эпилог элегии «Умирающий Тасс».

Сравнительный анализ поэзии и эпистолярия Батюшкова позволяет прийти к выводу об их внутренней нерасторжимости. В эпистолярном контексте поэзия Батюшкова в полной мере раскрывает свое предромантическое идейно-эстетическое содержание.

ВОПРОСЫ ТЕОРИИ