РЕВОЛЮЦИЯ

В корпусе мне довелось быть свидетелем и Февральской, и Октябрьской революций 1917 года.

Еще 26 февраля (по старому стилю) я был в увольнении у тети; в Москве все было как обычно, только везде стояли очереди, т.к. с начала зимы 1916 года стало плохо с продуктами. А 27 февраля я, как и все в корпусе, проснулся от звуков — будто бы по крыше барабанит дождь. Оказалось, что возле была демонстрация рабочих; разгоняя ее, городовые стреляли поверх голов и попадали как раз по нашей крыше. Занятия в этот день шли как обычно, только было видно, что преподаватели взволнованы и невнимательны. Так прошло несколько дней. Кажется, 2 марта, вечером, у нас должна быть, как всегда перед отбоем, общая молитва, в которой упоминался государь Николай Александрович. Мы построились, тут вышел наш ротный командир, полковник Агищев, и объявил, что император Николай Александрович отрекся от престола. Его спросили: «Так как же быть с молитвой?» — «Читайте Михаилу, царь отрекся в пользу брата», — ответил Агищев. Так мы и упомянули в молитве Михаила; это, наверное, было в России впервые после 1825 года, когда умер Александр I и царем некоторое время считался великий князь Константин.

А на следующий день повсюду уже были видны красные флаги, даже трамваи шли с красными флажками. Реакция на революцию и на свержение царя у нас в корпусе была во многом положительная. Многие из офицеров и преподавателей считали, что теперь Россия расцветет, что у нас будет республика, парламент и т.д. Но были и скептики, которые уже тогда предвидели, куда приведет все происходящее; среди них был и наш отделенный, штабс-капитан Дубровский.

Революция внесла некоторые перемены в нашу жизнь. Большой царский портрет в актовом зале сняли, но висевшие там же портреты великих князей остались на своих местах. Согласно вышедшему тогда, в первые дни революции, известному «первому приказу», в армии отменялось титулование. То есть, например, директора корпуса, генерал-лейтенанта В.В. Римского-Корсакова, мы должны были теперь называть не так, как раньше — «Ваше Превосходительство», а просто — «Господин генерал-лейтенант». А 1-я рота нашего корпуса была, как бы сейчас сказали, «реакционно настроена», и кадеты этой роты решили, что они «барсука» (такая была кличка у Римского-Корсакова) в обиду не дадут и будут к нему обращаться по-старому. На следующий день после этого, встретившись с директором, рота ответила на его приветствие как и всегда: «Здравия желаем, Ваше Превосходительство!» В глубине души директору корпуса это наверняка было приятно, но он должен был подчиняться приказу, да и небезопасно это все было, и он выговорил роте, еще раз запретив титуловать его. Но рота упорно, несмотря на все усилия ротного и других офицеров, продолжала приветствовать Римского-Корсакова «по-старорежимному», и подавить этот «бунт» удалось с большим трудом.

А затем начались каникулы, и нас распустили по домам. Дома — в Александровском и округе — все было по-старому, только чаще проходили мирские сходы, где «мутили воду» солдаты-фронтовики, многие из которых из своих частей честно и благородно дезертировали.

К концу лета мы с братом вернулись в Москву. Обстановка в ней была тревожной, повсюду шли митинги. Обычная картина митинга в сентябре была такой: грузовик, с него какой-нибудь длинноволосый оратор, чаще всего еврей, кричит: «Долой войну! Долой министров-капиталистов!» Ему на смену залезает другой какой-нибудь солдат с георгиевскими крестами и кричит: «Мы четыре года в окопах сидели, вшей кормили, что же — зря? Все немцам отдавать? Ленина — немецкого шпиона — слушать?» Ему снизу кричат: «Долой!». Начинает следующий оратор, и так — без конца.

В корпусе у нас был новый директор — полковник Халтурин, вступивший в партию эсеров. Не было и многих других офицеров, считавшихся «реакционерами». И опять 1-я рота «взбунтовалась», разобрала винтовки и прекратила занятия, требуя отставки Халтурина. Дело принимало уже нешуточный оборот, но и этот «бунт» удалось замять: москвичей распустили по домам, а нас — иногородних — перевели на строго казарменное положение. Полковник Халтурин остался директором, занятия возобновились. А вскоре пришел и Октябрь...

В трагических событиях конца октября — начала ноября 1917 года, когда Москва стала полем боя, нашему корпусу довелось сыграть довольно значительную роль. Все началось с того, что нам зачитали приказ командующего Московским округом полковника К.И. Рябцева о том, что в Петрограде власть захватили большевики и что такая же угроза нависла над Москвой. С 28 октября в Москве начались бои. Мы — младшие, — конечно, не принимали участия в них, нас держали в корпусе. А вскоре началась осада корпуса отрядами Красной гвардии. Нас обстреливала артиллерия, прекратился подвоз хлеба, отключили электричество. 2 ноября, когда стало ясно, что ожидаемой помощи с фронта не будет и что побеждают большевики, командующий Московским округом Рябцев отдал приказ о капитуляции. Руководивший обороной корпуса командир 1-й роты, полковник Рар, приказал выбросить белый флаг. От красногвардейцев пришло несколько штатских лиц, которые сказали, что никому из находящихся в корпусе ничего не будет сделано, если мы сдадим все оружие. Рар приказал снести в вестибюль все винтовки и другое оружие; так в ночь на 3 ноября 1917 года и произошла наша «капитуляция». Внутрь пришедшие так и не решились зайти, да и темно было, ведь электричество было отключено.

Занятия после всего этого не возобновлялись, часть офицеров по тем или иным причинам покинула корпус, родители стали забирать домой своих сыновей. За мной зашел Митрофан — уже в штатском платье. Его 3-й корпус не оказал никакого сопротивления новой власти и не пережил ни осады, ни бомбардировки. «Тут, — сказал брат, — толку все равно никакого не будет, поедем домой». В корпусе мне дали литер на проезд по железной дороге — по инерции еще действовали старые порядки. Дома, в Александровском, мы надеялись переждать это «смутное время», наивно полагая, как, впрочем, и многие другие, что захват власти большевиками — явление временное и что через месяц-другой все образуется и занятия в наших корпусах возобновятся. Я не имел штатской одежды и вышел в форме. Так я навсегда покинул ставшие для меня родными стены корпуса...

До Ярославского вокзала мы с братом дошли пешком, так как трамваи тогда не ходили, а немногочисленные извозчики — большинство из них попрятались, будучи напуганными уличными боями, — драли за поездку бешеные деньги, которых у нас не было. По пути на вокзал меня никто не тронул, несмотря на то, что я был в шинели с погонами и в фуражке с кокардой, хотя тогда уже у военных погоны срывали, а иных за это и убивали. Благополучно прошел и переезд по железной дороге из Москвы в Кинешму и оттуда — на ямских лошадях — до Александровского.