Неодетая весна
Пришвин М. М. Неодетая весна // Собр. соч.: В 8 т. – М.: Художественная литература, 1982. – Т. 4. – С. 242-362.
(Впервые – почти одновременно в журналах «Пионер» (1940, № 2, 3, 4-5, 6, 7) и «Октябрь» (1940, № 4-5), с подзаголовком «Путешествие»)
ПУТЕШЕСТВИЕоглавление:
- I. Дом на колесах
- II. Ариша
- III. Английский замок
- IV. Собаки-путешественники
- V. Этажи леса
- VI. Край дедушки Мазая
- VII. Земля улыбается
- VIII. Братья по духу
- IX. Вежи
- X. Мелкодырчатый
- XI. Мазаев прут
- XII. Эолова арфа
- XIII. Следопыты
- XIV. Любовь Мороза
- XV. Сежа
- XVI. Стук-стук
- XVII. Вакхическая песнь
- XVIII. Жук-водолюб
- XIX. Жаркий час
- XX. Булка с косточкой
- XXI. Лоси
- ХХII. Серые слезы
- XXIII. Воды
- XXIV. Огонь или вода?
- XXV. Теплая птица
- XXVI. Трясогузка
- XXVII. Дупло
- XXVIII. Желтая трава
- XXIX. Дерево-вождь
- XXX. Лисица мышкует
- XXXI. Ящерицы
- XXXII. Волшебная игла
- ХХХIII. Улитка
- XXXIV. Наступление муравьев
- XXXV. Окунь
- XXXVI. Петин башмак
- XXXVII. Скорая любовь
- XXXVIII. Землеройка
- XXXIX. Слепой лось
- XL. Куриная слепота
- XLI. Гусь
- XLII. Лягушка-царевна
- XLIII. Еж
- XLIV. Остров спасения
- XLV. Муки лосей
- XLVI. Слепой
- XLVII. Лещ и судак
- XLVIII. Чурбан и лягушка-царевна
I. ДОМ НА КОЛЕСАХ
Много в жизни своей я бродяжничал, но в какое бы новое место ни приходил, везде мне хотелось построить тут себе дом и жить долго. Так я обыкновенно и приступал к изучению любого края,– будто бы я выбираю себе место, где бы мне поставить свой дом. Пусть множество раз попытки найти точку своего постоянства разлетались, как мыльный пузырь, каждая местность, каждая новая земля непременно возбуждала во мне уверенность, что рано или поздно я свою точку найду. И вот, выбрав где-нибудь место для постройки дома, я присматриваю себе лесной материал, привыкаю к новым для меня ручьям, долинам, горам, растениям, животным. И так я мысленно строюсь, охочусь, наблюдаю, пишу, пока не кончается запас моих средств для путешествия. Однажды я даже и купил себе домик в Загорске и прочно в нем устроился, но это вовсе не укротило мою врожденную способность строиться на каждом интересующем меня месте.
Откуда взялось у меня это противоречивое желание – в одно и то же время и быть на одном месте, и быть везде?
Я припоминаю любимую мою детскую мечту устроить себе дом на колесах и уехать в невиданную страну непуганых птиц и зверей,– не оттуда ли это? В то время, когда я так мечтал, читая старика Жюля Верна, мечта моя осуществиться никак не могла. Но, верно, я не один подумывал о подвижном доме: лет через двадцать после чтения Жюля Верна я прочитал в газетах корреспонденцию о «безлошадной коляске», проехавшей по Английской набережной в С. -Петербурге. В жизни мне вообще повезло, почти все мои детские мечты мало-помалу начали осуществляться, и наконец под старость мне удалось устроить себе самодвижущийся домик и уехать в желанную страну. Этот волшебный край, оказалось, находится вовсе и не так-то далеко: я нашел его под Костромой, в той самой деревне Вежи, где жил некрасовский Мазай, спасавший во время весеннего половодья тонущих зайцев. Там на высоком месте в лесу я поставил свой дом на колесах, и, когда Волга весной разлилась и опрокинула вспять бегущие в нее реки, весь этот край залило. Тогда все животные, не одни только зайцы, стали сплываться ко мне, и я хочу теперь рассказать, как шла весна в этом году, как боролись Мороз и Солнце, Вода и Ветер и в какую беду попали животные, как они спасались, и как мы их спасали, и как строили себе Дом великий, такой великий, что, правда, иногда казалось нам, будто мы были и на одной точке земли, и в то же время были везде.
Устроить себе дом на колесах помог мне один журнал, с которым мы заключили договор: я буду писать о своем путешествии, а журнал мне за это поможет устроить себе дом на колесах. Вскоре после заключения договора мне прислали в Загорск из Москвы грузовик «ГАЗ», полуторатонку, и я стал обдумывать, из чего бы мне устроить на этом грузовике охотничий домик. Мысль о прицепном домике-даче, как в Америке, я сразу же отбросил, потому что ездить мне придется по бездорожью и больше в лесах, да еще по грязи ранней весной. Я люблю природу почему-то особенно ранней весной, когда деревья еще не одеты. Редко видит кто природу этой неодетой весной, и само собою понятно, что о неведомом и куда интересней читать, и мне, писателю, куда охотнее пишется. Весна света и половодья для меня лучшее время года, но только тянуть в это время по грязи за собою прицеп невозможно. Вот потому я мысль о прицепе типа американской дачи сразу отбросил и решил себе устроить нехитрый кузов из двойной фанеры, как это делают себе теперь у нас постоянно разные заводы и учреждения для перевозки своих служащих и рабочих. Неизменный спутник в моих путешествиях сын мой Петя, селекционер соболей и канадских лисиц в Пушкинском зверосовхозе, вошел в переговоры с мастерами своего совхоза, и они сделали нам в Пушкине по нашему указанию домик из двойной девятимиллиметровой фанеры. Такая фанера имеет вид почти что доски, достаточно прочна и, как мы скоро убедились, держит отлично тепло. Можно бы, конечно, придумать что-нибудь гораздо лучшее, но думать-то некогда было: оставался всего лишь месяц до полой воды, и коты уже всюду с криком лезли на крыши. Нам же, конечно, надо было выехать много раньше воды, чтобы, пользуясь крепким утренним настом, продвинуть дом на колесах в глубину страны непуганых птиц и зверей. Полукруглый цилиндрический верх домика, сделанный из той же фанеры, мы покрыли еще хорошей клеенкой защитного цвета и весь домик окрасили в защитный цвет, чтобы можно было в лесах затаиваться и не пугать птиц и зверей. С некоторого времени охота с фотографической камерой стала меня увлекать, пожалуй, даже еще больше, чем с ружьем, вот почему при постройке охотничьего домика я обратил серьезное внимание на приспособление его к лабораторным работам. Оба окна по сторонам так плотно задвигались, что внутри делалось при этом совершенно темно, и негативы проявлять можно было прямо на месте. Третье окошко, впереди, совсем маленькое, имело два назначения: одно – чтобы можно было просунуть руку и постучать в кабинку шофера, другое – чтобы пользоваться дневным светом для проявления, пропуская его через красные, зеленые и желтые стекла. Внутри домика мы сделали два ларя для спанья на их крышках, для провизии внутри, для складных лодок, ружей и фотокамер. Между ларями оставался настолько широкий проход, что в нем можно было ночевать и третьему члену нашей экспедиции. Лари наши оказались такой длины, что если растянуться на них, то и для собаки в ногах остается достаточно места. Конечно, в каждом ларе было много перегородок, чтобы вещи и продукты не смешивались. Впереди же, у цветного окна, у нас был столик, точно такой, какие бывают в железнодорожном купе. Везде тоже были сделаны крючки, вешалки, полочки.
Когда домик был готов, несколько раз окрашен и высох, я, давно уже привычный к управлению легковой машиной, проделал у себя на дворе упражнение с четвертой скоростью грузовика и поехал за домиком в Пушкино. Может быть, рессоры мало нагруженной машины чересчур высоко меня подбрасывали, может быть, и неприятен кому-нибудь визг грузовика при подъемах, но если бы условием обладания домика на колесах была езда верхом на капоте, в положении фигурки на пробке радиатора, я бы не побрезговал таким положением, приладился бы как-нибудь, привык и поехал. Что же касается управления, то я сразу заметил, что опасности при встрече с другими машинами на грузовике меньше, чем на легковом: шоферы легковых машин побаиваются грузовиков и сторонятся, а шоферы грузовиков относятся особенно уважительно, как к своему брату. Еще чувствительней мне было после езды на легковой отношение едущих на лошадях колхозников: грузовиков больше боятся и охотней свертывают. Моя первая поездка на грузовике от Загорска до Пушкина прошла без сучка, без задоринки. Мастера установили зеленый домик на машину, боковинки ящика грузовика плотно прикрепили железными скобами к стенкам домика, после чего общий вид его стал напоминать какое-то громадное насекомое. Это было от расчлененности огромной задней грузовой высокой части от передней моторной, соединенных между собой, как у насекомых, тонкой переслежинкой. На обратном пути отношение всех встречных ко мне было еще уважительнее, потому что машина моя теперь была на положении автобуса, везущего людей. А когда это диво, это огромное зеленое насекомое стало у меня в Загорске во дворе, большое чувство удовлетворенности охватило меня: через полстолетия после чтения книги Жюля Верна «Дом на колесах» я воплотил мечту мою в жизнь и теперь мог ехать в страну непуганых птиц и зверей.
Великая радость охватила меня, и я шептал своим неведомым друзьям:
– Дорогие друзья мои, не забывайте никогда свои детские мечты, храните это дитя свое в себе со всеми его задушевными мечтами и увидите, что рано или поздно оно вас обрадует!
Детям, всем детям на всем свете я говорил:
– Радуйтесь, дети, вы можете смело теперь встречать любую свою мечту и говорить ей: «Пусть хотя бы и через полвека это будет, как было у Пришвина, но все-таки ты, мечта, в моей воле, рано или поздно ты, голубушка, будешь моя!»
II. АРИША
Не сразу пришло мне в голову ехать в край старого Мазая, и скажу еще больше: у меня совсем даже и не было никакого плана путешествия, никакой цели, какая непременно бывает, с чего, собственно, и начинается всякая настоящая экспедиция. Меня радовало просто, что могу теперь ехать, куда мне только захочется, и куда бы я теперь ни заехал, везде со мной был и дом. Ближе всего, конечно, была мне страна Дриандия, где жили непуганые птицы и звери, страна, которую я сам себе сочинил с помощью дриад и Дианы, древней богини лесов. Эта Дриандия начиналась почти от самого моего загорского домика. Тут через какие-нибудь пятнадцать минут ходьбы я попадал в лес и той самой дорожкой, по которой ходили когда-то монахи Сергиевой лавры в свои лесные скиты, шел непрерывными лесами куда только хватит сил. Отсюда я дохаживал до Берендеева болота и проследил на поезде до самого Архангельска, что Дриандия непрерывно идет на север и там уже у самого края, снижаясь до тундры, подходит к самому морю. И на восток зеленая Дриандия, перевалив через Урал, дойдет до Байкала, и Забайкальем, не выходя из лесов, можно добраться тоже до океана. Бродяжничал я из конца в конец по всей великой Дриандии, и вся она была мне тогда как невеста, и как будто все ждала и ждала, когда я наконец-то перестану бродяжничать и у меня будет свой дом. Теперь же вот наконец это великое событие свершилось, у меня теперь есть дом на колесах, и в любом уголке Дриандии, если я стану и оглянусь вокруг себя с родственным вниманием, увижу я несметное, бесчисленное население родственников в моей Дриандии. Цель моей экспедиции – построить себе дом на колесах, приехать в такое место, чтобы вся родня в Дриандии была бы в сборе. Тут на свободе в Дриандии мне хотелось бы чувствовать себя не гостем, не бродягой, а быть дома, быть у себя.
Конечно, таких экспедиций в поисках родства и дома, должно быть, вовсе еще не бывало на свете, и вот отчего мне приходится так долго рассказывать о себе,– мне хочется убедить читателей, что хотя, конечно, в основе моей затеи – неизвестно куда ехать в доме на колесах – лежит игра, но что игра эта должна привести нас к результатам, во всяком случае, не менее серьезным, чем самая настоящая научная экспедиция. У них цель что-нибудь открыть новое, а моя цель – приблизить к себе все население какого-нибудь уголка Дриандии, и чтобы через это сближение вся Дриандия мне стала как дом, и я бы мог в него собрать всю родню. Но если даже и животные и растения посредством родственного внимания должны у меня стать своими, как же мог бы я взять в свою экспедицию чужого человека, шофера, или фотографа, или охотника? К счастью, мы с сыном Петей оба шоферы и машину можем вести сами. Петя зоолог по профессии, следопыт по любительству и большой мой друг. К великому нашему горю, жена моя, тоже вечная моя спутница, по здоровью своему теперь никак не могла ехать с нами. Конечно, мы с Петей могли быть и поварами и не раз целыми месяцами сами варили себе. Но дело не в вареве, а в женском любовном внимании, без которого дом устроить никак невозможно: не сложится чувства постоянства пребывания на определенном месте, а все будет, как бродягу, тянуть куда-то дальше и дальше, неизвестно куда. Вот тут-то на помощь пришла нам Ариша, третий, замечательный член нашей экспедиции, посвященной собранию дома в диком лесу. Эта Ариша появилась в нашей семье два года тому назад, когда мне стало необходимым выйти из своего загорского отшельничества и устроить квартиру в Москве. Жене трудно было по здоровью своему жить постоянно в Москве, я тоже не мог отказаться от бродяжничества и замариновать себя навсегда в каменном доме. Нам нужна была теперь домашняя работница; долгое раздумье на эту трудную тему привело нас наконец к Арише, отдаленнейшей родственнице моей жены. Еще маленькой девочкой видела жена моя эту Аришу, и она тогда еще отметила, что Ариша «вся в бабушку будет», а бабушка была человек такой души, какие не часто бывают. Но только в жизни этой милой девочки, как говорят крестьяне, «доли не вышло». Многосемейные бедные родители, чтобы сбыть с рук лишний рот, отдали девочку одной старой деве, и та все богу молилась, а девочка на нее работала, и пахала, и косила, и стирала. Так в великом труде пропустила девушка свое счастье, и только уже когда минуло тридцать лет, как-то освободилась от своей колдуньи, выбралась в Москву и поступила куда-то домашней работницей. Вот эту Аришу вспомнила моя жена, когда нам понадобился для московской квартиры свой человек. С некоторым трудом мы ее разыскали, и она пришла к нам, тоненькая, как восковая свеча, и сразу же без всякого договора как иждивенка наша вошла к нам в семью. У нее такое лицо, что каждый, кто только ее видит в первый раз, думает, будто где-то он видел такое лицо, и долго мучится, вспоминая где, пока наконец не хватит себя по лбу и не вспомнит: видел в Третьяковской галерее, или у Васнецова, или у Нестерова, а может быть, даже и у Рублева. Главное же в Арише было, что доля-то ее личная выпала из жизни и взамен этого, как изредка бывает у старых дев, явилось родственное внимание ко всем хорошим людям и животным. В первые же дни после ее переселения в наш огромный дом на Лаврушинском переулке она открыла нам, что! в Третьяковской галерее, расположенной как раз против! нашего дома, живет сверчок, что над Москвой носится огромное множество стрижей, и спрашивала нас, где они все могут жить, и тоже спрашивала, куда это каждый вечер летит возле нас такое множество галок. С первых же дней все собаки, живущие в квартирах по нашей лестнице, а потом и в других подъездах, ей стали приятелями, и начались с утра до ночи к нам дружеские звонки: это домашние работницы разных квартир приносили Арише остатки кухонного производства для ее любимцев-собак. Скоро некоторые собаки узнали даже Аришино окно, и как выйдут на двор, так и глядят наверх, нет ли ее там в окне. Много было у Ариши и других достоинств, кроме этого удивительного родственного внимания к животным, но сама она в себе это или вовсе не замечала, или не ценила. То, что она в себе замечала хорошего и чем гордилась и что высказывала, это было только одно: что чужого она ничего не возьмет.
– Вот положи мне,– говорила она своей подруге Зине.– положи на этот стол миллион, и я чужой копейки из него себе не возьму.
– Я тоже не возьму,– отвечала Зина,– но. Ариша, мы с тобой разные, чужого-то и я не возьму, но за свою трудовую копейку, за свою трудовую копейку, я... я...– И, сделав зверское лицо, она говорила: – Я... я... я за свою трудовую копейку...
И, видя на лице Ариши смущение, страх, недоверие, а может быть, даже и жалость к кому-то, настаивала:
– Не веришь? А вот я такая, чужого не возьму, а за свою трудовую копейку...
И опять хотела и не могла назвать род ужасной казни тому, кто посягнет на ее трудовую копейку.
III. АНГЛИЙСКИЙ ЗАМОК
При рассказе об устройстве дома на колесах я совсем забыл сказать, что входная дверь в него запиралась на английский замок, совершенно такой же, какой врезан в дверь моей московской квартиры. Кроме этого замка, была еще на двери и цепочка, такая же, как в городе: эта цепочка дозволяет увидеть изнутри в щелку того, кто пришел и стучится, но пришедший не может не только войти, но даже и руку просунуть в такую щелку. Этот английский замок и цепочку в доме, посвященном делу сближения со своими родственниками в Дриандии. не мы с Петей придумали, этого английского замка и цепочки, точно таких, как у нас в городе, от нас потребовала Ариша.
Когда мы ей предложили ехать с нами в Дриандию, неожиданно Ариша оказала нам самое бурное сопротивление. У нее от корчевки пней в этой Дриандии и до сих пор руки болят, и в ногах неизлечимый ревматизм, и перед ненастной погодой спина вовсе не разгибается. Вот еще, поедет она с нами в Дриандию какую-то в ящике из фанеры на безобразном грузовике! Ездила она на этих грузовиках не раз, бывало, с «грачами», случалось, так тряхнет, что «грачи» сверху посыплются и у кого нога сломится, у кого рука. А если в ящике запереться, то в нем и вовсе закидает вместе с вещами!
Но страх перед поездкой на грузовике не был главной причиной ее отказа, главным оказалось, совсем для нас неожиданно, это ее нелюбовь к тому, что мы с благоговением называли природой. Знает она эту природу! Эта природа отняла у нее здоровье п счастье, отняла и обездолила. С пяти лет и до тридцати пяти она работала в этой природе и теперь рада-радехонька, что попала в город: тепло, сухо, людей выбирай себе по душе каких только хочется, и даже собаки-то в городе и добрей и красивей.
И зачем это она поедет в какую-то Дриандию искать себе родственников среди птиц и зверей, когда тут у нее полна Москва настоящих родственников: в Сокольниках у нее живет сестра и свояк, сестра на фабрике, свояк хлеборез, не пашет землю, а прямо режет хлеб, скажи такому – поедет он тебе в деревню! Да что родные, тут в Москве у каждого деревенского человека чуть ли не полдеревни живет знакомых своих деревенских. Нет, родню теперь надо в городе искать, а не в Дриандии.
Против этого потока необдуманных раздражительных слов я, конечно, с выдержкой, постепенно давал понять, что наплыв деревенских людей в город явление временное, болезненное, что. конечно, город перед деревней имеет свои преимущества, но зато и деревня... вот хотя бы грибы...
Я знал, что грибы – это Аришина слабость, и на грибы я налегал, и рассказывал, и рассказывал об одном осиннике в Дриандии, таком частом, что все зайцы, добежав до него, повертывают назад: пролезть невозможно. И в этом частом осиннике даже в годы, когда нигде ничего не бывает, всегда бывают грибы. В годы же урожайные... Но тут я уже привирал, что будто в урожайные годы сюда приезжают на телегах целыми колхозами и ни одна подвода домой не приходит пустая.
Так я, постепенно и политично, пуская в ход то грибы, то ягоды, малину, бруснику, чернику и клюкву, выправил бедную Аришину душу и убедил ее, что невыгодное положение деревни сравнительно с городом есть временное положение и теперь разумные силы нашей страны направлены к уравнению деревни и города.
Слабо сопротивляясь, она возражала:
– Не будет же так, что в городе мы будем грибы собирать, а в деревню ездить за мануфактурой.
На эти слова я рассказал ей о культуре шампиньонов в городских условиях, а относительно мануфактуры указал я случай, когда в городе был недостаток, а в деревне везде был ситец: это временные недостатки распределения. Вот было тоже, в городе невозможно было достать велосипед, а я сам себе и сыну купил два велосипеда в сельпо.
После этого настроение Ариши переменилось, и она была в это время похожа на металлический лист с выпуклиной в одну сторону, как это бывает, а если хорошенько пальцем нажать на выпуклину, вдруг со звоном выпуклина переходит в обратную сторону. Мне оставалось сделать небольшое усилие, и Ариша бы вдруг всей душой стала за Дриандию. Но я сделал непростительную глупость, желая добра: я предложил Арише вместе с ее подругой Зиной в ближайший выходной день отправиться в зоопарк посмотреть на разных птиц и зверей. Этой экскурсией я хотел было возбудить в ней широкий интерес к животным, но достиг как раз обратного. Вместе с толпой Ариша попала в зоопарке к чудовищам и прежде всего увидела бегемота. Довольно бы даже было и одного такого чудовища, чтобы отшатнуться старой деве от Дриандии, но ей показали после бегемота удава, крокодилов, льва, тигра и носорога.
Тогда в душе ее всколыхнулись и встали разговоры ее поработительницы о том, что вся природа лежит во зле и что лучше не входить в нее близко и оставаться девушкой. Бедная Ариша, поглядев на крокодила, удава, бегемота и носорога, поняла, что ханжа, ее тетка, говорила ей истинную правду и в Дриандию ей ехать не следует: подальше от фени – греха мене.
В разговоре же со мной она еще припомнила тех своих подруг, которые вышли замуж: у них теперь по пять человек детей и все будто бы завидуют Арише.
Напрасно я возражал Арише тем. что не все же девушки выходят за крокодилов, и спрашивал ее, знает ли она, что в нашей природе нет ни крокодилов, ни носорогов и удавов; она отвечала мне, что если и нет крокодилов, то есть что-нибудь вроде того, и что речь идет вовсе даже и не о замужестве и крокодилах, а о том, что вся природа лежит во зле и ехать в Дриандию незачем.
Когда Петя приехал ко мне из Пушкина и я рассказал ему, что Ариша насмотрелась на зверей в зоопарке и ехать с нами не хочет и я тоже не желаю брать ее насильно, он запечалился. Он хорошо помнил, сколько хлопот нам доставляло приготовление пищи, уборка вещей. Вот тогда, поглядев на красивого и вдумчивого Петю, я сказал ему:
– Ты поговори с ней, Петя, как ты умеешь говорить с женщинами, постарайся отвлечь ее от старухиных бредней, расскажи ей, какие чудесные есть в Дриандии птицы и звери и хорошие люди, которые их выбирают, приближают к себе, а хищников отгоняют и убивают, что в этом отборе и будет весь наш Домострой.
После того я ушел в город за покупками, и когда возвратился, чудесное действие Петиных слов уже сказалось: железный лист вывернулся в другую сторону, Ариша была согласна ехать с нами в Дриандию открывать своих родственников среди птиц и зверей, начинать большой Домострой.
И вот тут-то Ариша и потребовала от нас, чтобы мы непременно врезали в наш подвижной домик английский замок и такую же цепочку, как у нас в городской квартире. Можно было понять, что Ариша, убежденная Петей, решилась сбросить с себя замок, надетый на ее душу злой рукой, открыть дверь в широкую Дриандию, но поопасилась, как бы ей сгоряча не забыть о том необходимом замке, которым всякая порядочная девушка запирается от недобрых людей.
И тогда, соглашаясь поехать в Дриандию, она потребовала от нас английский замок.
IV. СОБАКИ-ПУТЕШЕСТВЕННИКИ
Когда я уговорил Аришу ехать с нами, она в число условий своих поставила, чтобы наш ирландец Бой был взят с нами как сторож. Она была права. Бой как сторож собака замечательная. Но та же самая нервность, которая делала его чрезвычайно чутким, была для меня мученьем на охоте во время натаски его, еще теперь не законченной. Известно, что дрессировка собак начинается тем, что по приказу «к ноге» собака должна беспрекословно слушаться, идти рядом с левой руки (с правой – ружье). Вот я и хожу так с ним часами в лесу и не даю ему воли. Но ему страшно не терпится, он ждет позволения «вперед», идет рядом, танцуя, весь напряженный. Я же иду, конечно, то наблюдая, то что-нибудь обдумывая, и когда придет в голову новая мысль, я хватаюсь быстро за книжку, вынимаю из кармана, записываю. Бой этого только и ждет: пока я, забыв о нем, пишу, он исчезает. И потом я долго свищу, пока наконец он не явится с пеной у рта. Не по душе мне эта собака, и взял я ее, с одной стороны, из тщеславия,– аттестат уж очень хорош, с другой, из-за красоты, необычайно красив, и, в-третьих, из-за того, что щенком он жил у покойного С. А. Бутурлина – охотника из охотников. Вот и теперь опять в экспедицию беру я его тоже без всякого удовольствия, уважая разумное требование Ариши: сторож незаменимый.
– Весною,– сказала Ариша,– клюква вытает из-под снега самая замечательная, захочется клюквенного кисельку, придется мне за клюквой в болото идти, вы будете с Петей на охоте, кого при машине оставить?
Отбиваясь вначале от собаки, заражающей меня своей нервностью, я сослался Арише на Ладу, что ведь Лада-то непременно поедет со мной.
– А Лада будет машину стеречь? – спросила Ариша.
И Петя принялся хохотать, впрочем, и сам я это сказал только для смеха: Лада во всех отношениях замечательная собака, но сторож она никуда не годный. Сама от себя прямо на человека, мне кажется, она даже и вовсе лаять не может. И только уж когда все мои собаки, дикие зверогоны, заревут на дворе, тоже пытается по своему собачьему долгу издавать какие-то смешные, нелепые звуки. И все ее отношение к человеку написано в ее больших черных глазах, доставшихся ей от знаменитого предка, черного пойнтера. Два эти черные глаза и черное чутье, вот только три этих черных точки резко выделяются на всей ее белой рубашке, покрытой редкими светло-желтыми пятнами. Вот оттого-то, может быть, и встречаешься постоянно с ее прекрасными глазами и видишь там себя маленьким, перевернутым вверх ногами человеком. Глядишь тогда на этого маленького человечка и думаешь: «Вот ты какой?» А Лада в это же время, перенося свою любовь с ее какого-то Всегочеловека, большого, прекрасного, как будто пытается возвысить тебя в твоих собственных глазах. И это не только со мной, но она однажды сумела возвысить в собственных его глазах одного настоящего, профессионального вора.
Было это еще в то время, когда у нас в Москве был «Торгсин», сыгравший значительную роль в этой истории с Ладой. В то время от одной наследственной болезни погибли все мои немецкие легавые, которыми я долго занимался, и я остался без собак перед охотой. Случайно в районе Завидовского охотхозяйства в одной деревне я нашел мусорного пойнтера, которого звали в деревне Венерой. Собачке был тогда всего только год, я попробовал ее в лесу и сразу же открыл в ней чутье небывалое и понятливость человеческую. При ее молниеносном карьере ее чутье было всегда по ноге, и всякие ветры она умела ловить на всяком ходу. Купив собачку за бесценок, я назвал ее Ладой и в тот же самый сезон с ней чудесно охотился. Вот так бы и жить и радоваться, но червячок постоянно точил меня, что Лада мусорный пойнтер, что происхождение ее неизвестно, и хотя экстерьер ее превосходный, все-таки ростом она маловата и прут в основании чуть-чуть толстоват. Все бы это понятно было, если бы я был любителем кровных собак, но я кровностью никогда не занимался, ничего в этой кровности не понимал, и тянуло меня к этой кровности не больше, не меньше, как иного плебея тянет к себе «хорошее общество». Случилось, на следующее лето, известная в охотничьем мире любительница немецких легавых («курцхар») Мария Дмитриевна Менделеева-Кузьмина (дочь великого химика) написала мне письмо о каком-то замечательном черном пойнтере, таких великих кровей, такого изумительного экстерьера, что она была бы готова даже изменить курцхарам. если бы не ее Ласка: с Лаской она не может расстаться, а держать двух ей не по средствам. За сорок лет охоты никогда я не гонялся за кровностью, и даже когда попадались кровные собаки, никогда этим не хвалился и на выставки не водил. А тут вот загорелось во мне, во что бы то ни стало купить Черного. Однако с гончими и Ладой Черный был бы четвертой собакой, и этого бюджет мой выдержать никак не мог. Если брать Черного, то надо расставаться с Ладой, и вот почему с таким укором из Ладиных глаз глядит на меня постоянно в перевернутом виде маленький человечек: из-за какого-то пустого тщеславия я с Ладой расстался и принял в свой дом Черного с его бесчисленными аттестатами за кровность, за экстерьер и за первенство на полевых испытаниях.
При расставании с Ладой совесть мою успокоило, что я ее не продал, а подарил хорошему охотнику и отличному человеку, писателю Новикову-Прибою. Алексей Силыч сам приехал за Ладой ко мне в Загорск, на лугу возле нашей речки Кончуры я показал работу Лады по перепелу, и восхищенный моряк поблагодарил меня от всей души, обещаясь ухаживать за ней, как за родной дочерью.
За свою измену я жестоко поплатился, и охотничий сезон у меня совершенно пропал. По всей вероятности, чутье у Черного было когда-то, иначе как же мог он и в Ростове, и в Москве, и в Ленинграде на полевых испытаниях получить дипломы. Но что-нибудь случилось роковое в жизни собаки, и она совсем потеряла чутье. Черный или стуривал птиц на своем невозможном карьере, или проделывал бесчисленные ложные стойки, необычайно красивые, но пустые. Вот тогда-то тоска, настоящая тоска по Ладе, как по любимейшему человеку, охватила меня, и в этой тоске днем и ночью чаще и чаще вставал передо мной тот Весьчеловек, глядевший из прекрасных Ладиных глаз. И однажды, когда мне почудился этот Весьчеловек, я подумал: «А может быть, Алексей Силыч вовсе даже и не подозревает, кого он взял у меня». И я написал ему откровенное письмо и просил его, если он может, пусть возвратит мне Ладу, я же ему собаку достану, и если он хочет, то могу прислать ему сейчас Черного...
Мне потом рассказывали, что Алексей Силыч, прочитав мое письмо, потемнел в лице, но тут же справился с собой и сказал:
– Черный так Черный.
И Ладу прислал обратно ко мне, я же ему послал Черного со всеми его дипломами и аттестатами.
Неинтересно рассказывать, от кого и как я узнал эту историю из времен пребывания Лады у Новикова на его даче в Тарасовке. Пусть будто Лада прошептала все это на ухо мне, старому своему учителю и охотнику. В одну из коротких летних ночей один из подмосковных профессиональных воров наметился обокрасть в Тарасовке какую-то богатую дачу и по ошибке попал на дачу Новикова-Прибоя. Пока вор разобрался в ходах, пока возился с отмычками и другими всякими специальными воровскими инструментами, стала заря заниматься и в комнатах начинало светлеть. Ничего особенного, чтобы украсть, вор внизу не нашел и поднялся наверх, всеми силами, конечно, пытаясь не скрипнуть на лестнице. Солнце за это время тоже, конечно, не дремало, и когда вор вошел в верхнюю комнату, там все было видно, как днем. Стоял небольшой письменный стол и на нем с заложенным белым листом стояла писательская портативная пишущая машинка «Корона». Рядом со столом, под старой, порыжелой от времени курткой, на дачном простом диване спал человек. А под столом, свернувшись калачиком, спала белая собака с рыжими пятнами. Трудное положение было вора, собака брехнет, человек проснется, и что, если у человека наган под рукой? Но собака крепко спала и даже похрапывала. Вор подошел к самому столу, собака храпела. Он осторожно уложил машинку в футляр, собака спала. Тогда вор, слушая сопение человека и храп собаки, осмелел, стал оглядывать комнату, нет ли тут еще чего-нибудь. И ничего больше в комнате не оказалось. Тогда вор подумал, уж не захватить ли ему и кожаную куртку. Вор был артист в своем деле и снять куртку мог теперь без всякого риска. Он стал на одно колено, чтобы ему видна была собака и чтобы в случае беды можно было быстро вскочить, схватить машинку и умчаться вниз по лестнице. Лада крепко спала, но голова ее все-таки была обращена к вору и, когда вор приподнял край кожаной куртки, вдруг почуяла, пробудилась и открыла свои большие, прекрасные черные глаза. Вор, конечно, не знал, что Лада на человека даже и лаять-то не умела, он приготовился совсем к другому приему. А Лада как лежала, так и осталась точно в той же позе калачика, только теперь из этого калачика глядели глаза... Потом на суде вора спрашивали:
– А знали ли вы, что, может быть, под этой курткой сам Алексей Силыч лежит?
– Что вы, что вы, граждане судьи,– замахал рукой образованный вор,– да ведь я же два раза его «Цусиму» перечитал, да знай я тогда, что я в его доме, я бы сгорел со стыда. И как мог я коснуться тогда его куртки, зная, что, может быть, он в этой же кожаной куртке в Японском море страдал.
И когда судьи, повеселев, попросили вора дальше рассказывать, вор сослался на большие глаза собаки: собака глядела и не защищала хозяина, только глядела, а он не мог куртки снять: осторожно опустил край, взял машинку, и когда спускался, еще оглянулся. Собака глядела на вора с вопросом: «Не стыдно ли тебе, старый плут?»
– Позвольте,– перебили его судьи,– вот вы говорите, что вам стыдно стало, когда собака молча глядела на вас, как вы со спящего человека снимаете на заре куртку, но как же не стыдно вам вообще заниматься своим позорным ремеслом?
– Вообще, граждане судьи,– ответил вор.– я должен признаться, что ремеслом своим заниматься не стыжусь и в этом не прошу вашего снисхождения. Но я вам искренно передаю, как в этом случае было: такими глазами собака на меня поглядела, что казалось мне, Весьчеловек на меня поглядел. И я вдруг понял, что свой же брат, человек, под курткой лежал, и куртка эта старая, порыжелая, и вот заря занимается, сейчас, может быть, станет холодно, человек проснется, хватится... Нехорошо! И мне стало стыдно, что в своем ремесле я дошел до такой низости.
Судьи поняли вора и судили его снисходительно. И если даже профессиональному-то вору было стыдно от Ладиных глаз, как же мне стыдно было, что я из-за какого-то тщеславия изменил своему милому другу и променял его на черного фигуранта. Конечно, и Алексей Силыч скоро понял, какая это собака Черный. Он, в свою очередь, подарил его в питомник Военно-охотничьего общества, и там очень дорожили им как замечательным производителем. Недавно он у них помер. Ладе же теперь девять лет, возраст для рабочей собаки хоть и значительный, но она еще очень свежа, ни зубы не портятся, ни слух, и на охоте резвость свою ничуть не теряет и работает на славу всем пойнтерам.
Кроме Боя, взятого как отличного сторожа, Лады, друга моего, пришлось взять и Петиного друга, молодого спаниэля, с целью показать этой универсальной охотничьей собачке следы птиц и зверей. Мы достали спаниеля для расширения своего охотничьего опыта,–очень хотелось испытать на практике пригодность к охоте этих собак; величиной чуть больше кошки и с сеттеровыми ушами почти до земли. Те владельцы семьи спаниелей, у которых удалось нам достать щенка, назвали всех щенков этого помета одной кличкой Джимми. Мне объясняли, но я как-то не мог уловить смысла такой затеи, чтобы всех называть одним именем. Кажется, так им было легче следить за судьбой щенков, попадающих в разные руки. Скорее же всего, я думаю, это было рабское следование за английской модой. Не нравилась мне эта чужая кличка, да притом ужасно незвучная: изволь орать «Джимми!», когда дрессируемый щенок помчится за котом или зайцем. Но с неудобной кличкой на практике всегда бывает, как со всем неудобным для произношения. Слова, как все равно камешки в быстром ручье, скатываются и становятся удобными: камешки для продвижения, слова для произношения. Мы сначала превратили Джимми в арабского Джинна, и когда этот арабский дух Джинн засел верхом на утку нашу Клеопатру и начал ее жать, то мы все разом закричали на него не Джинн, а Жим. После того точно так же этот Джинн засел на курицу нашу, знаменитую и прославленную моими рассказами Пиковую Даму, и мы опять кричали на него «Жим!» в смысле: «Не жми!» И так оно и пошло бы, наверно, и со смыслом практическим, и было неплохо для произношения. Но случилось, однажды Жим засел на Хромку, охотничью уточку, и без того уж убогую, хроменькую.
– Жим, перестань, Жим! – закричали мы.
Но он не слушал и продолжал жать Хромку. В это время за калиткой на улице кто-то звучно крикнул:
– Сват!
И, услыхав этого «свата», Жим бросил уточку.
– Вот кличка-то! – сказал я.– И звучная, и милая, давайте попробуем Жима звать Сватом.
Не успел это я сказать своим, как послышался за калиткой отчетливый разговор каких-то прохожих.
– Да он же мне, милый, не сват, не брат,– сказал один.
А другой ему сочувственно:
– И не сват и не кум!
И пошло, как под музыку:
– И не сват, и не кум!
– И не тесть,
– И не зять,
– И не шурин,
– И не свояк.
А после некоторого молчания и уже издали, чуть слышно:
– Никакая не родня, а просто седьмая вода на киселе.
На другой день, случилось. Жим разогнал нашего кота и сам ударился за ним через подворотню на улицу. Я выбежал в калитку и во все горло закричал:
– Сват!
Тогда сапожник, сосед мой, и разные другие соседи, и мальчишки-голубятники, и разные прохожие с величайшим изумлением поглядели на меня, вызывающего из неведомого пространства свою родню.
А кот за это время, сделав круг и не успев вскочить где-нибудь на дерево, показался бегущим обратно, и за ним, чуть ли не на хвосте, мчался Сват. Тогда по лицу моему, по всему удовлетворенному виду все поняли, кто был моим сватом. И сколько тут было смеху, сколько звонкой радости, старый и малый все орали вслед бегущему коту и собачке: кто Сват, кто Кум, кто Тесть, кто Зять, кто Шурин, кто Деверь, кто Свояк.
Кот же, конечно, нырнул в подворотню и, чувствуя у самого хвоста своего морду Свата, на дворе по брезенту, прикрывающему капот моего дома на колесах, махнул вверх на машину и прижался задом к стеклу, через которое шофер глядит на дорогу, и передние лапы поставил на бензиновую пробку. Сват же, конечно, по брезенту тоже за ним на капот и остановился возле пробки радиатора, осторожно переступая пространство. С пробки радиатора медленно наступал на пробку бензина. Но по мере того, как подвигается вперед Сват, Васька, вглядываясь в него холодным, зеленым расчетливым глазом, медленно заносит назад правую лапу точно так же, как бойцы заносят назад руку с гранатой, чтобы с силой бросить вперед. И когда нос Свата был возле самой бензиновой пробки, граната ударила по носу и с шипом разорвалась, и Петя мой, сочувствия коту, произнес:
– Я тебе не сват, не брат.
И это без конца повторялось, и так долго, что я успел принесть два аппарата, большой и «лейку», и снимал, и снимал, а Петя все время твердил:
Не сват, не брат,
Не тесть, не кум,
Не зять, не свояк,
И не шурин и никакая не родня:
Седьмая вода на киселе.
V. ЭТАЖИ ЛЕСА
Ну, вот и все живые существа, члены нашей экспедиции: мы с Петей, Ариша, наши милые собаки-путешественники – Бой, Лада, Сват – и еще две охотничьи (подсадные) уточки, Хромка и Клеопатра.
Конечно, много предстояло еще подумать о разном необходимом инвентаре, но все это было мелочью в сравнении с самым главным, чего у нас не было: у нас не было самой цели экспедиции, не было темы для исследования. И об этом мы с Петей серьезно задумались. В сущности, у нас был только дом на колесах, но мы не знали, куда и зачем он покатится. Должен сказать, что в глубине души и самого-то меня это не очень смущало: однажды мне подарили ружье, и я стал отличным охотником, моему же другу подарили музыкальный инструмент, и он стал музыкантом. Так и в моем домике на колесах таились возможности такие же чудесные, казалось мне, как в ковре-самолете.
Об отсутствии цели я не тужил: был бы домик да мы. Но вот полезли на крыши коты, значит, оставался до полой воды лишь месяц, и мы с Петей серьезно задумались о цели нашего путешествия, и я особенно задумался о Пете: как бы сделать так, чтобы это путешествие оправдало его отрыв от занятий в зверосовхозе. Это известно, что для родителей дети их так и остаются детьми навсегда, и мы думаем о них всегда, как о маленьких. Помню, когда я учил Петю в его детстве, чтобы не зубрить историю, а рассказывать ее своими словами, он возразил мне:
– Если я вызубрю, это будет, как надо, если же я стану своими словами рассказывать, я буду рассказывать, как мне самому хочется: так нельзя, мало ли что мне самому вздумается.
– Нет, Петя,– возражал я,– надо верить в себя, будь смелей!
– Получится не история,– отвечал он,– а сказка.
– Если хорошая, умная сказка,– говорил я,– это будет не хуже истории. Вот ты прямо и попроси разрешения: позвольте мне, как мне самому хочется. Учителя это тебе с большой радостью разрешат, они от вас этого только и ждут.
На эти слова мои Петя улыбался, как улыбаются взрослые люди неопытным детям, и рассказывал для меня историю, как ему хочется, а в школе отвечал назубок: как надо.
Точно то же у нас повторялось и теперь при обсуждении цели и плана экспедиции. Я звал его к науке, чтобы жить потом своими мыслями, я доказывал ему, что служить, как он теперь служит, в смысле выполнения готового плана, гораздо удобней и легче, но это и не так интересно, и меньше оно пользы приносит обществу. Я советовал ему немедленно заняться аспирантурой, обещал помочь ему в этом, пока он не станет на свои ноги, не окрылится, не захочет сделаться пионером какого-то небывалого дела. Мало-помалу я увлек его, и мы стали выбирать дисциплину, в которой интересней всего будет работать. Из биологических наук пас обоих больше всего интересовала экология, или учение о доме живых существ («ойкос» с древнегреческого – «дом»). Но, конечно, каждый из нас понимал это учение о доме животных по-своему.
Петю интересовало взаимоотношение животных со своей средой; как охотник он способен был к этому чрезвычайно. Ему достаточно взглянуть на лесную поляну, чтобы сказать: вот тут-то, а не там находится выводок тетеревов. На болоте он догадывался о болотных жителях, на воде сразу угадывал, где нужно поставить рогатку на хищника. Следы животных или рыбьи кружки на воде – всем то пустяки: следы для него есть уже самый зверь, а вот трудность прийти к такой среде, в которой должны быть следы.
Меня же увлекала самая сказка этой удивительной науки, страстное желание своими глазами повидать, своими словами рассказать о домике каждого животного, может быть, и растения, и все эти домики соединить в ландшафт страны. Мне хотелось, чтобы ландшафтом не только бы праздно любовались, когда захочется, а чтобы ландшафт раскрывался перед всеми, как Дом живущих на земле растений, животных, человека. Эта необъятно широкая задача, вытекающая из недр моей родственной связи с природой, мучительно требовала уточнения, ясного понимания, за что взяться, с чего начать.
Мы решили для этого войти в связь с кафедрой экологии в университете и там получить тему для Петиной работы: эта тема для Пети будет аспирантской работой, для меня же именно тем, «с чего начать», чтобы потом войти в великий ,0ом живых существ, повидать там все своими глазами, рассказать потом для всех своим языком. Пусть наука открывает неведомые миры, пусть они, ученые, этим занимаются, но обживать-то эти миры будем мы – не ученые, а просто люди, живые, любящие жизнь, страстно желающие о ней другим рассказать: я хочу быть первым жителем неведомой, открываемой наукой страны.
Все это я говорил Пете и просил все это передать профессору экологии А. Н. Формозову для того, чтобы ему ясно стало, чего мы хотим. Петя слушал меня очень сочувственно и очень обрадовался нашей затее, но идти к профессору и рассказывать какие-то сказки ему было трудно, он был очень смущен. После колебаний, раздумья он, конечно, пошел, но явился еще более смущенным. Профессора он не застал в этот раз, но он был в его лаборатории и слышал там разговор, по его словам, для нас очень-таки поучительный. В лаборатории восхищались какой-то исследовательской работой молодого аспиранта о лягушке, и восхищались не каким-нибудь открытием чего-то нового в жизни лягушки, а исключительно добросовестностью исследователя, сделавшего около миллиона измерений лягушки в длину и около миллиона тоже в толщину.
– Вот видишь,– говорил отрезвленный Петя,– ты меня соблазняешь своей фантазией о каком-то доме животных, включенном в то, что называют просто ландшафтом, а между тем я прав: экология есть точная наука и требует точно такого же усердия и длительности, как и наше пушное дело в Пушкинском зверосовхозе. Давай же просто охотиться с тобой, как раньше,– я буду тебе доставать всякие материалы, и ты пиши свои сказки. К Формозову я больше не пойду.
– Если тебе стыдно прослыть фантазером,– сказал я,– то сошлись на меня, скажи, что это я прошу профессора для себя дать мне лесную экологическую тему с возможностью разработать ее в один весенний сезон.
После этого разговора Пете пришлось созвониться с профессором, в назначенный час он пошел к нему на квартиру и вернулся, как я это и предвидел, сияющим.
– Формозов,– сказал Петя,– как только я назвал тебя, понял меня с первых же слов, сам тужил, что забил себя окончательно наукой и не может больше глядеть на мир первым художническим глазом, и сочувствует тем, кто свободен. Он дал тему «Этажи леса», самую увлекательную, какую можно лишь себе вообразить. Экологически лес оказывается разделенным на много этажей, начиная от корней, среди которых живут землеройки, полевки и другие животные, кончая вершиной. В тропических странах будто бы есть птички, которые так постоянно и живут в верхних этажах и никогда не спускаются вниз.
– Есть и у нас,– вспомнил я,– такая малюсенькая птичка, названия ее не знаю и песенку ее не слыхал, только видел, что носик ее раскрывается весной, что-то поет: вот какая малюсенькая птичка, вот как высоко живет, что песенка ее до земли не доходит. Я прозвал ее Птичка-Невеличка.
– Не думаю,– ответил Петя,– что Невеличка никогда не спускается на землю.
– Я не говорю, что никогда,– поправился я,– а что она, может быть, большую часть своей жизни проводит в верхнем этаже.
– Это возможно,– согласился Петя,– но профессор мне сказал, чтобы я строго ограничился нижним этажом и выбрал себе в этом этаже одно самое маленькое и почти не изученное позвоночное: оно величиной почти с наперсток, если взять его без хвостика и рыльца, а рыльце у него с хоботком...
– Землеройка! – узнал я.
Мы, охотники, знаем это животное: весною, когда стоишь на тяге вальдшнепов, при ропоте ручейка иногда послышится шорох в прошлогодней листве и раздастся тоненький, как кончик иголки, писк: это она пищит, землеройка, величиною с наперсток, в любовной погоне за другим таким же наперстком. А то бывает на тяге, слой прелой листвы шевелится, поднимается как будто самовольно и опускается – это она! И так бывает неловко: ты стоишь тут, думаешь, один, а на тебя из-под листвы глядят – там, тут, везде.
Восхищению моему «темой» конца не было: и то было прекрасно, что Дом живых существ в лесу имел этажи и что осязательно ясно было, с чего нам начать: с самого маленького, вовсе не изученного позвоночного.
– В нижнем этаже,– сказал добросовестный Петя,– я буду по всем правилам науки изучать землеройку, а ты в верхнем свою Невеличку.
– Рано ты вбираешь в себя ученую спесь,– ответил я, обиженный за свою Невеличку.– Но почему же непременно нижний и верхний этажи, разве тебе профессор ничего не говорил о средних?
– В средних,– ответил Петя,– живут дупляные птицы, профессор сказал мне, что если времени у меня от землеройки останется, то я могу заняться и дятлами.
– Значит,– сказал я,– выше среднего этажа профессор тебя не допускает?
Петя понял мой намек и ответил:
– Нет, выше среднего он меня не пускает, верхние этажи он предоставляет тебе, ты можешь там открывать Невеличку, а может быть, откроешь еще и птицу с ликом девы.
Так спорной птицей Сирином и закончился наш первый экологический разговор.
VI. КРАЙ ДЕДУШКИ МАЗАЯ
С тех пор как определилась наша экспедиция как изучение этажей леса, нам стало все ясно, и снаряжение устраивалось само собой. Петя достал себе место в экологической лаборатории, читал там с утра до ночи книги по экологии. Я же сидел в Библиотеке Ленина и пересматривал всех писателей и поэтов, выбирая у них все для меня ценное в отношении поэзии леса. Очень скоро в моих исканиях явилась интересная литературная тема «Лес в русской поэзии» и тем самым определилось значение каждого писателя и поэта в деле изображения русского ландшафта. Совсем неожиданно для себя я открыл, что чувство природы в литературе сказалось вполне оригинально только у тех, кто был охотником. У Льва Толстого, Мамина-Сибиряка и в особенности у Некрасова. Мне казалось даже, что никто никогда не понимал Некрасова через его чисто охотничье чувство природы, во всяком случае, у меня на это впервые открылись глаза, и впервые через себя самого я понял Некрасова и через Некрасова приблизился к себе самому. Мне очень трудно теперь в этом сделать себя понятным для тех, кто не обладает охотничьим чувством природы и создал себе представление об этом через вульгарные охотничьи рассказы, построенные на иллюзии (вранье). Множество охотников, конечно, и врут, но самое чувство природы непогрешимо, и это некрасовское чувство природы состоит в чувственном единстве красоты и правды. Не знаю, как бы сделать себя еще более понятным. Вот представим себе, что зимней порой после метели охотник заметил след и пошел за куницей. Он не видит куницы, он идет по тем соринкам, которые роняет куница, перебегая с дерева на дерево, по тем просветам, оставшимся на опущенных веточках, когда куница своими лапками выбила из снежных стенок кристаллы, по ямкам-рябинкам внизу на чистом снегу от обрушенных куницей снежных кулачкой, собранных веточкой. Случается, охотник и заночует в лесу зимой, наверно, не раз бывало, что и замерзнет, не увидев куницы. А бывает, и на вторую ночь останется охотник в лесу, но потом дойдет до нее и возьмет. Вот это «взять» и есть правда охотника, и только когда он возьмет, ярким светом вспыхнет весь лесной волшебный путь достижения, и эти волшебные видения снежных фигур на ветвях в этом случае, как путь достижения, есть поэзия охотника. Не возьми же куницу, все эти фигурки не вспыхнут светом единства и в душе охотника будут утомительно однообразным хаотическим собранием всякого вздора. И тогда на долю поэта останется только соврать. Вот почему такая поэзия, как у Некрасова, предполагает внутри себя непременно правду: Некрасов куницу убил. А сколько бы я-то сам книг написал, какие короба наврал всякого вздору, если бы меня тоже не связывала по рукам и ногам эта необходимость лично самому убить куницу, чтобы рассказать о снежных фигурках, сопровождающих путь лесного зверька!
Мне пришло в голову, читая Некрасова, что пренебрежение к низшим существам и полунаука приучили нас относить к животным лишь стадные действия. Но вот хотя бы эта коварная вода, незаметно, неслышно наступающая, застает ведь каждого зайца на отдельной лежке, и каждый заяц от потопления должен спасаться по-своему, и у одного это выйдет – он спасется, другой поглупей, неверно выбрал линию спасения и погиб. Так почему же нас с детства приучают к тому, что свойственно всем зайцам, а не к тому, чтобы учиться понимать животных, как мы учимся понимать людей с первого момента нашего сознания. Нас приучают думать о животных, как мы думаем бесстрастно о людях на большой, переполненной улице. И вот бывает, в этой безликой толпе двое узнали друг друга и бросились навстречу друг к другу! Вот и мне хочется тоже так изучать природу: среди всех зайцев, всех дятлов, землероек находить своего зайца, своего дятла, свою землеройку. Этим путем родственного внимания Лев Толстой начинал создавать – и как удачно! – свою зоологию, свою ботанику для детей...
Я особенно обратил внимание у Некрасова на его поэму «Мазай и зайцы», и мне очень захотелось побывать в этом краю и своими глазами поглядеть на животных, которые спасаются каждое по-своему во время наводнения. Тут же вот, читая поэму Некрасова, я раздумывал о том, что если какому-нибудь зайцу выпадает доля спасаться, не глядя на других, а совершенно по-своему, как ни один заяц никогда не спасался, то изучение такого зайца как индивидуальности и есть путь родственного внимания, но ведь не одни же зайцы, все животные спасаются, и каждое из них спасается по-своему, и если так изучать всех, то получится совсем необыкновенная зоология, продолжающая дело, начатое Львом Толстым.
Это свое открытие я сообщил Пете и просил его рассказать Формозову, спросить его, что в этом неверного и почему зоологи этим методом родственного внимания вовсе не пользуются.
– А может быть, пользуются? – сказал Петя.
– Если же пользуются,– ответил я,– тогда ты спроси, какие, например, есть на свете исследования повадок животных во время наводнений.
Петя покраснел, и я понял его по себе: в студенческое время, бывало, тоже хочется спросить профессора о чем-нибудь особенном, о чем сам догадался, и в самый последний момент вдруг покраснеешь и не решишься. Я понял по себе, что Петя о таком спросить профессора никогда не решится, и сам спросил, но не Формозова, а тоже известного зоолога. И он мне сказал, что, кроме очень тощей немецкой брошюрки о повадках животных во время наводнений, на свете нет таких исследований. А на вопрос мой, почему же нет. профессор улыбнулся и ответил, что во время наводнений ведь как раз же бывают экзамены в университете, некогда бывает ни профессору, ни студентам. Что же касается самого метода исследования по родственному вниманию, то, конечно, такое исследование с наукой не имеет ничего общего. И он был, конечно, прав, и Петя хорошо сделал, что не послушался меня и не спросил о том же Формозова.
Пока мы так занимались с Петей каждый своим делом, день за днем разгоралась весна света, в Загорске пудовые наросли сосульки на крышах, в Москве на всех углах продавали мимозы. Случилось, в это время к нам в охотничью секцию клуба писателей поступило предложение взять как охотничью базу тот самый край, где была создана поэма Некрасова «Мазай и зайцы». Оказалось, что уже лет десять ездил сюда охотиться писатель Новиков-Прибой и привозил оттуда множество уток. Старый охотник неплохо делал, что помалкивал о богатых дичью местах, не так-то уж много их остается возле Москвы. Уток его мы все ели, но только не могли дознаться, откуда он их достает в таком количестве. Тут, к счастью моему, пришло время юбилейного чествования Некрасова, и Алексей Силыч, по-видимому, не счел себя вправе больше умалчивать о Вежах, где жил Мазай: он предложил нашей секции сделать Вежи охотничьей базой писателей и тем почтить память поэта. Мы узнали тут, что Вежи и сейчас находятся в том же самом виде, как при Некрасове, что точно так же, как и в его время, каждую весну волжская вода приходит в эту большую низину и спасать приходится теперь не только зайцев, но и лосей, которых со времени Некрасова здесь развелось очень много. Еще удивительней было узнать, что дед Мазай жил не только в воображении Некрасова, а действительно жил все время в этих Вежах, охотился с Некрасовым, спасал зайцев, а после него в этом же самом доме живут до сих пор Мазаевы, его потомки. И эта находка Мазая в Вежах сразу скрепила мысли мои о единстве правды и вымысла в душе охотника – Мазай был! До того тянет к правде, что с трудом меняешь имена, и когда переменишь, частица какой-то волшебной силы уходит в эту дыру перемены. Мало того, я постоянно беру с собой фотографические аппараты, делаю тысячи снимков совершенно мне, по существу, бесполезных: это мне, охотнику, тоже хочется уверить всех, что мои поэтические видения правдивы и каждый, если хочет, может это увидеть и сам.
Так определилось место, где мы с Петей будем изучать этажи леса. Секция охоты сделала постановление командировать меня в некрасовский край для охотничьей разведки и для устройства охотничьей базы клуба писателей.
VII. ЗЕМЛЯ УЛЫБАЕТСЯ
Все наши собаки, легавые и гончие, отлично понимали, что мы собираемся уезжать, но у всех это выражалось по-своему. Трубач со своим сыном чувствовали, что мы их не возьмем, и от обиды забрались в свои конуры. Бой нервно бегал по двору из конца в конец и всюду оставлял без конца свои заметки. Сват же поселился под машиной и, когда кто-нибудь из нас приносил вещи, мгновенно вылетал оттуда, хватал за штаны или за что-нибудь и тащил. Всех предусмотрительней оказалась Лада. В то время как я ходил в свой гараж за каким-то инструментом, она прошмыгнула туда и незаметно для меня залезла в приоткрытую дверку моего старого «газика», на котором вот уже восемь лет с той же Ладой ездил я на охоту. Из опасения, что ее не возьмут, она залезла туда, залегла, как убитая, и весь день без пищи, без питья лежала там, затаив дыхание. Мы же в суете сборов о ней вовсе забыли, и гаражик свой запер я на замок.
С утра до ночи мы грузились, вычеркивали уложенное из списка, приписывали новое, что во время укладки само собой приходило в голову. Был у нас хлопот полный рот, но все-таки я помню, что это был день весны света, когда днем около полдня во всем городе летят золотые капли с сосулек и от них пахнет живой водой. Вечером же капли стали намерзать, сосульки на глазах удлиняться, и от них запахло морозом и солнцем. Потом вышел месяц на чистое небо. В последний раз мы проверили список, и все оказалось на месте. Полноправной хозяйкой по особой лесенке вошла Ариша внутрь домика с Боем и Сватом, а когда Петя взялся за ручку, чтобы повертеть немного мотор, перед тем как его завести, послышался изнутри домика встревоженный голос Ариши: «Батюшки мои, да где же Лада?» И тут мы вспомнили все, что весь день Ладу не видали. Петя положил ручку и отправился за Ладой. Ариша, Бой и Сват всюду искали ее, но Лады нигде в доме не оказалось. Стали догадываться, не залезла ли куда-нибудь в курник, что ли, и там посмотрели, и там, и кричали на весь двор и потом на всю улицу,– нигде Лады не было. К счастью, скоро жена моя догадалась и сказала, что она должна быть в гараже. С интересом бросились мы в гараж, и она там оказалась в машине, теплая и голодная и такая упрямая, что только силой можно было ее вывести и перетащить в дом на колесах.
Мороз усиливался с каждой минутой. Мотор остывал. Петя повернул с трудом коленчатый вал, и странная огромная тень человека легла во весь двор на снегу. Сват обратил внимание на то, что тень на снегу двигалась, он глазам своим не верил и насколько только мог старался приподнять свои невозможно длинные уши и услышать что-нибудь от движения тени. Очень возможно, ему и почудился какой-нибудь звук, и он отпрыгнул назад и брехнул. Петя это заметил и нарочно сильнее повернул ручкой. Сват прыгнул с лаем вперед и опять отпрыгнул назад. Тогда при лунном свете из конуры выходит громадная собака, зверогон Трубач, движется по громадной Петиной тени, долго разглядывает движущуюся тень и понимает: это тень, это ничего не значит. Трубач возвращается в конуру, и Сват понимает: там нет ничего.
Машина прогрелась, Петя уходит в кабину шофера и Сват к Арише по лесенке. После обычного чиханья, вспышек новая, хорошо отрегулированная машина успокаивается и своим равномерным дыханием на холостом ходу мирится с нами, с ночью, с собаками: все молчит, только ровно дышит машина.
– Петя, береги отца! – были последние слова на нашем дворе.
И так мы поехали.
Днем ли ехать или ночью,– не все ли равно, ведь наш дом теперь на колесах, и где только и когда только нам ни вздумается, мы можем стать и жить, как дома, с той, однако, разницей, что «дома» мы отделены от природы, в Москве каменными стенами, в Загорске вековым влиянием соседей с их заборами, петухами и всей обстановкой, ограждающей улицу с маленькими домами от входа лучей всего великого мира в душу людей, называющих себя в маленьких домах, на маленьких улицах не без лукавства маленькими. Здесь же стенка из девятимиллиметровой фанеры не задерживает лучей великого мира, и в доме на колесах мы входим в такую же связь с погодой, как заяц, лежащий в брусничке между выпуклыми ветвями корней, или как птица, дремлющая на сучке: мы в своем доме теперь не по термометру и барометру, а сами по себе чувствуем погоду и все перемены и звуки.
В темноте трудно было определиться в местности, мы свернули где-то с шоссе и с проселка тоже куда-то завернули в сторонку, чтобы никому не мешать, и стали. Воду из машины спустили, нашли воду свежую, вскипятили на керосинке. Домик от керосинки очень скоро нагрелся, и мы в одних рубашках пили свой первый чай.
Пока Ариша после чая стелила нам постели, я вышел и очутился в совершенной тишине под звездами, очень яркими в эту морозную ночь. Отойдя по холму так далеко, что только чуть-чуть светили огни нашего домика, я сел на горелый пень. От звезды к звезде, от созвездия к созвездию я проводил свои антенны, и мне кажется, получал какие-то небесные вести. Когда же я вернулся, то Петя уже залез в свой спальный мешок и Ариша дожидалась меня, тоже чтобы устроиться спать между ларями. На вопрос же их, куда я ходил и почему так долго, я ответил, что соединял звезды антеннами.
– И слышал что-нибудь? – спросил Петя.
– Конечно. Слышал сообщения и в заключение: «Последние известия передавали Телятников и Фриденсон».
– Детский ум! – засмеялась Ариша.
Так она всегда говорила, если что-нибудь у меня выходило смешно.
И стала раздеваться, не стесняясь, как раздеваются на ночь всегда целомудренно и серьезно в деревенской избе.
Утром мы сразу же узнали место своей ночевки: сколько раз тут мы гоняли лисиц и зайцев. С этого места Ярославское шоссе, белое в темных хвойных лесах, то глубоко падает, то поднимается, и машину то пускаешь надолго катиться с выключенным мотором, то, напротив, тяжело поднимаешься к далекому, видному уже где-то на небе просвету между лесами. И так далеко, и так все время с горы на гору, и так все время лесами. Бывает, конечно, встречаются и поля, и деревни, но едешь скоро, и эти поля между лесами проходят, как полянки при лесных переходах.
Видел я горы на своем веку, и много чудесного и возвышенного я видел в тех настоящих горах. Но всегда вид этих гор напоминал мне о страданиях земли, воздвигнувшей непонятный хаос вершин, и от этого великого страдания земли я переходил к пикам собственной жизни. Тут же но Ярославскому шоссе к Переславлю, конечно, земля когда-то, как везде, тоже страдала, переживая свои страшные эпохи. Вот тут я чувствую, что страдания перешли какую-то свою границу, и сквозь слезы наконец-то наша многострадальная земля улыбнулась. По этим улыбкам-холмам едешь и любуешься лесами, как они то сходятся, то расходятся, и все разные: тут, вблизи, темные, голубые вдали и там где-то, далеко на горизонте, все еще видны в таком цвете, какой еще никогда не бывал; и не бывало и не создано слов для названия, цвет какой-то смешанный из синего василька, желтой соломинки и пера сизого лесного голубя.
VIII. БРАТЬЯ ПО ДУХУ
Вот так мы все ехали и ехали, пересекая по очереди Переславль, Ростов, Ярославль. Никто в городах на скромный наш экипаж не обращал никакого внимания. Мы становились где-нибудь в сторонке на площади и глядели в окошко, как будто бы мы тут жили в своем доме, и ночью, поужинав, спали, как и все постоянные граждане города. В Костроме мы пересекли Волгу, засыпанную еще глубоким снегом, переехали город и покатились вдоль реки Костромки, пересекая покрытые крепким льдом озера и маленькие бесчисленные пои. Все эти озера, озерки и пои остаются здесь на пойме от весеннего времени, когда Волга, разливаясь, опрокидывает все впадающие в нее реки и заливает весь край. Совсем недалеко от некрасовских Веж лед на пойменном месте при самом выезде из озерка треснул, и наша машина забуксовала в грязи. Неосторожно Петя дал газу, и от этого колеса безнадежно зарылись. В то время как мы в поте лица, не обращая ни на что вокруг никакого внимания, возились с машиной, вдруг возле нас послышался веселый звучный голос:
– Эх вы, пыль подколесная!
Мы бросили машину и с изумлением оглянулись. Перед нами был великан с русой бородой, сидел он на облучке старинных извозчичьих санок, какие теперь встречаешь как большую редкость. Что-то гордое от избытка силы и свободное было во всей осанке великана, как будто это был не извозчик, а полновластный хозяин всего этого приволжского края. У Максима Горького я это знал и еще у одного большого певца, тоже с Волги: как будто это у них от Волги, та разливается, и эти могут и готовы расшириться душой, не обращая никакого внимания на мелочи, на пыль подколесную.
– Здравствуйте! – сказал нам великан.
– Здравствуй, дорогой,– с удовольствием ответили мы этому отличному и здоровому телом и, наверно, душой человеку, принявшему облик извозчика.– Помоги нам,– попросили мы,– но только скажи вперед, за что ты нас назвал подколесной пылью?
– Да разве я на вас? – с изумлением сказал великан и принялся хохотать, и так весело, что и мы тоже из сочувствия стали дружно смеяться.
Оказалось, это и вправду никак не к нам относилось, а было взамен того неприличного, что повторяет русский человек и что в зависимости от оттенка звука одинаково может означать и вражду и дружбу. И «пыль подколесная» точно с такими же оттенками звуковыми в этом случае означала сочувствие и готовность помочь.
– Вот настоящий Мазай! – сказал я Пете,– некрасовский Мазай, когда он был еще в полной силе.
– Пыль подколесная! – с изумлением воскликнул этот наш новый Мазай,– да вы наших Мазаевых знаете?
– Пыль подколесная! – повторил Петя вслед за Мазаем,– мы охотники, мы едем в первый раз в Вежи и Мазая знаем по Некрасову.
– Мазай и зайцы! – засмеялся новый Мазай,– увидите, скоро увидите, как будут тонуть. А только меня кличут не Мазаем, а Пчелкой.
– Нечего сказать, – ахнули мы,– вот так пчелка!
– А это по лошади,– смеялся Мазай,– лошадь у меня была Пчелка, и меня тоже, я кричу на лошадь «Пчелка!», а на меня говорят «божья Пчелка».
Услыхав в открытое окошко разговор о божественном, Ариша выглянула и своим нежным голоском спросила Мазая:
– Вы, наверно, в церковь ходите?
– Нет, не хожу,– ответил Мазай,– все как-то вроде как совестно было раньше.
– Чего же совестно? – спросила Ариша.
– Из-за одежи больше,– сказал Мазай,– то на охоте, да на рыбе, да вот зимой на лошади в Костроме езжу. Совестно было стать с людьми. Да так вот и не привык тогда, а после и вовсе отвык и людям дивлюсь: как это они могут зачем-то стоять.
– Неверующий,– сказала Ариша.
Великан серьезно, глубоким взглядом поглядел на нее, задержался, всмотрелся как бы сверху; так, бывало, великан староста церковный стоит с тоненькой копеечной свечкой и глядит на нее и пальцем приминает сплав воска от тепла: Ариша настоящая свечка в сравнении с Мазаем. Можно было понять, что вопрос, верующий он или неверующий, впервые стал перед Мазаем, и он в Аришу глядел, как бы стараясь в ней же самой найти и ответ. Закончив изучение «свечки», «божья Пчелка» все в ней понял и тогда обратился к нам с вопросом:
– Вы зачем ее возите?
И ответа нашего не стал дожидаться.
После того, привязав Пчелку за береговую ольшину, Мазай, ничего не говоря, берет наш топор, куда-то уходит и скоро возвращается с такой огромной осиной, какую бы нам с Петей и Аришей втроем ни за что не донесть: и это у него будет вагой! После того другое дерево он рубит на куски, складывает их колодцем, поддевает вагой под ось и мы все втроем наваливаемся и сразу высоко вздымаем вверх дом на колесах... Теперь нужно только подложить что-нибудь под колеса и перестроить «подмог», чтобы еще повыше поднять. Но как только Мазай встает, вага выпрямляется и мы с Петей высоко взлетаем на воздух.
– Пыль подколесная! – восклицает Мазай.– Да какие же вы легкие,– и принимается вновь выкладывать подмог и заделывать вагу.
И опять мы поднимаем машину. Только теперь уже не Мазай, а Петя, всех нас полегче, встает. Но равновесие держалось как раз на всех трех, и как только выбыл Петя, мы с Мазаем опять высоко взлетаем на воздух.
И с хохотом и с криком «пыль подколесная!» опять все переделали и трое все навалились и в этот раз наконец догадались попросить умную Аришу, чтобы она подложила под колеса поленья.
Очень скоро после того мы выправили машину, и дом на колесах поднялся легко но хорошей дороге на горку.
Тогда, отирая с лица пот рукавом, Мазай подал нам руку и сказал:
– Ну, ребята, спасибо!
– Тебе спасибо,– ответили мы,– нам-то за что?
– За что, за что,– сказал недовольно Мазай,– а ни за что, ни про что, за то, что мы теперь братья по духу.
Нам это было непонятно, и, подумав, мы решили,– это за то, что мы охотники. Но оказалось, что нет.
– Охотники это само собой,– ответил Мазай,– охота и есть охота, а я говорю, что по духу.
Тогда мы поняли, и у нас с собой это было, и мы об этом сказали Мазаю, что мы братья по винному духу.
– Нет,– ответил Мазай,– пить не откажусь, только не думайте, я не питух. Бывает, конечна, бывает, простужусь и тогда беру ковшик, наливаю в него пол-литра вина и в вине развожу стакан горчицы...
Этого Ариша не выдержала и в ужасе воскликнула:
– Горчицы!
– Горчицы,– подтверждает Мазай,– целый стакан развожу в вине, сыплю туда две ложки толченого перцу и четыре ложки малинового варенья.
– Горчицу и малиновое варенье, царица небесная!
– Вот тебе и царица небесная! И еще, забыл сказать, ложку соли, все подогреваю на загнетке и выпиваю одним духом.
– Одним духом это нельзя.
Мазай опять изучающим глазом долго глядел на нее и опять нас спросил:
– И зачем вы ее возите?
И опять, не дожидаясь ответа, продолжал о том, как он, выпив лекарство, ложится на горячую печку, укутывается двумя тулупами и наутро встает свежий, как огурец под росой.
– Так вот,– закончил он свой рассказ о самолечении,– это я пью и с вами на радостях выпить готов, а так сказать, чтобы пить – нет, я не питух.
– Ну, так почему же мы тогда братья по духу?
– Эх вы, пыль подколесная,– засмеялся Мазай,– да как же вы не догадываетесь, да как же мы не братья по духу, когда по воздуху все вместе на одной оглобле летали?
IX. ВЕЖИ
После провала в грязь при выезде с озера Великого мы ехали дальше так осторожно и медленно, что даже и Мазай не отставал от нас на своей Пчелке. Там и тут нам встречались столбы с надписью – «Большая Волга», и эти простые слова каждый раз при встрече с ними так сильно говорили, что казались огненными, как на стене Навуходоносора. В словах «Большая Волга» был конец всему старому, привычному и вызов для каждого определиться в новом, неведомом. При встрече с этими словами я думал, о животных, которым каждый год было в разливе Волги страшное предупреждение: ведь каждый заяц имел в лесу или поле свое логово, и прибывающая вода предупреждала каждого зайца отдельно, и каждый заяц должен был спасаться по-своему, а не глядеть на других, каждый в деле своего спасения должен был подумать впервые самостоятельно. И так точно вот эта Большая Волга была для человека, рутинного жителя некрасовской деревни: перед Большой Волгой в нем должен был, по-моему, пробудиться, всколыхнуться внутренний человек и действовать не по примеру, как было раньше, а по-своему.
Желая представить себе чувство зайца, впервые ужаснувшегося перед неожиданным явлением воды, наступающей со всех сторон, я брал себя самого, какой я теперь, я – пожилой человек, переживающий Большую Волгу, революцию и всемирную войну как величайшее историческое наводнение. И вот я припомнил год за годом всю свою суровую борьбу за жизнь, жизнь мне казалась в этой борьбе все волшебней, все чудесней. Каждый раз я хотел людям сказать, напомнить, указать, как чудесна эта жизнь, которой так пренебрегают. Плохо, конечно, неумело, корявой рукой писал я о солнце, о цветах, о ручьях, но даже и на такие слабые сигналы я получал со всех сторон отклики других людей, и они убеждали меня, что я чувствую жизнь no-настоящему, что рано или поздно придет новая, радостная жизнь, какой не бывало, жизнь – больше всех нас, больше Пушкина...
И вот он последний столб с Большой Волги на речке Идоломке, перед самыми некрасовскими Вежами. Тут неподалеку от Веж, при слиянии Идоломки с Сотью, нам указали какую-то Барань, Большую и Малую: на этих Баранях при слиянии рек были недавно открыты стоянки первобытного человека: тут неолитические люди ловили рыбу и варили уху. И в некрасовских Вежах живут те же самые рыбаки, они поставили когда-то свои шалаши (вежи), несколько отступя от Барани. Наверно, был и тогда здесь какой-нибудь холмик, спасающий шалаши от наводнения, и с течением столетий холмик этот от мусора человеческого все нарастал и нарастал вверх. Так вот и выросла в течение веков большая кочка на пойме, и на ней в необычайной тесноте сгрудились домишки, окруженные для защиты от большой воды плетнем. За плетнем же вплотную стоят свайные постройки, те же самые домики, только на высоких ходулях. У Некрасова поэтически преувеличено, будто все Вежи на сваях,– нет, на сваях только бани, но когда подъезжаешь, то до того бросаются в глаза эти дома на ходулях, до того они интересны и уводят к первобытному человеку, что кажется, будто на ходулях все Вежи стоят.
Мы въехали на холмик и очутились в такой тесноте жилищ, стогов сена, соломы, навоза и людей, вплотную нас окруживших, и таких зорких глаз, что казалось, будто сквозь одежду проглядывают и рассматривают по-людоедски и судят, кто у нас пожирней, кто похуже. Но это, конечно, не они были злы, а мы сами злились под упорным разглядыванием. А когда собаки выскочили и Сват углядел на одной крыше кота, влекущего заячью шкурку, и я, желая остановить его, крикнул «Сват», сейчас же мальчишки начали кричать, точно как у нас в Загорске на улице. И когда на общий зов Сват вернулся и я прочитал ему строго обо всем, что он мне вовсе не сват, и не брат, и не кум, и не зять, и не свояк, а просто седьмая вода на киселе, то все без единой ошибки стали это повторять с этого часу и до тех пор, пока мы не уехали вовсе из Веж; в воздухе приволжской поймы с утра до ночи это звенело: не сват, не брат, не кум, не зять, и все навертывалось больше и больше: и что не шурин, и не деверь, и не тесть, и не свояк, и вода на киселе из седьмой становилась и девятой, и десятой, и поскольку только мог считать маленький наследник первобытного человека, построившего шалаши на реке Идоломке. Знакомство же с большими гражданами началось опять с того же кота. Петя указал на того же кота, с которого все началось, влекущего заячью шкурку в запрещенное для охоты время.
– Вот у зайцев,– сказал я,– теперь детки рождаются, во времена Некрасова у вас зайцев спасали, и теперь весной законом запрещено их бить.
– Какой же закон может быть для котов,– ответил Мазан.
И весело, сверху, как будто он все еще на санках сидел, поглядел, по-видимому, на того, по чьей крыше кот тащил шкурку.
Мы все посмотрели на «кота», это был не совсем простой серый рыбак, одет в кожу и внутри как будто железный прут был вставлен, как у «начальника», какие время от времени появляются и потом куда-то сплывают.
– Начальник? – спросил я.
Мазай ответил за него:
– Был, да сплыл.
«Начальник» ничего не ответил, сделав презрительный вид, как человек, заявляющий, что он остается при особом мнении.
Между тем замеченный кот остановился у самого князька и начал выгрызать из шкурки что-то ему очень вкусное: не оставалось никакого сомнения в том, что шкурка свежая, что заяц только что был убит.
– А мы думали,– сказал Петя,– что у вас по-прежнему, как при Некрасове, зайцев спасают.
– Спасают! – ответил «начальник».– Это Некрасов выдумал, мало ли что выдумать можно.
– И Мазая не было? – спросил Петя.
– Вон Мазаевы живут. Был Мазай и есть, да только зайцев не спасают, а кушают.
– Пыль подколесная! – воскликнул Мазай.– А ну-ка, ребятки,– велел он,– живо на крышу, отнимай у кота шкурку, давай сюда.
Ребята через мгновенье по слову Мазая были на крыше, и через другое мгновенье Мазай держал в руке заячью шкурку, с торжеством указывая на ухо с надрезом.
– Этот – мой заяц, меченый,– сказал Мазай,– я их каждую весну сотнями спасаю, и одного только держусь я крепко, чтобы ни один заяц не спасся без моей отметинки.
– Метка-то зачем? – спросили мы.
– Пыль подколесная! – воскликнул Мазай.– Да как же его так-то пускать, был у меня в руках и так пустить: нет уж, ты побыл у меня в руках и знай, и помни, о в другой раз не попадайся, в другой раз я тебя съел.
Тогда выступил небольшого росточку гражданин с лицом серым, острым и умным.
– Павел Иванович оживился 1, – сказал кто-то в толпе.
Это значило, что Павлу Ивановичу сегодня рыбка попала в мережу или в вентерь.
– Лещ? – спросил второй голос.
– Язь,– ответил Павел Иванович.
– Оживился! – сочувственно и с завистью сказали многие голоса.
А он так «оживился», что вдруг качнулся и чуть не упал, и когда выправился, то провел ладонью по умному лбу и вдруг вспомнил и сказал, обращаясь ко мне лично:
– Лично вам, уважаемый, свидетельствую, Мазай был и есть Мазай, и вся душа моя в Пушкине.
После этих слов, что душа в Пушкине, определилось полное сочувствие нам, вроде как бы посланникам от Некрасова, Пушкина, и общий разговор перешел на охотников идеальных, вроде Некрасова.
– А что ему,– говорил Павел Иванович,– разве ему заяц нужен или птица,– ему только плюнуть на все надо и обрадоваться.
Тогда и это поняли и повторяли:
– Как оживился-то Павел Иванович!
А вновь прибывшие, услыхав «оживился», спрашивали:
– Лещ?
– Язь,– отвечали им.
Все, очевидно, ждали лещей.
– Чудно! – вдруг вспомнив что-то, воскликнул вслух Павел Иванович.
И стал рассказывать, и другие, вспоминая, у него перехватывали нить рассказа, вставляли свое и подтверждали, и все казалось «в пику» тому, кто сначала сказал, будто Мазая вовсе не было и Некрасов сам его выдумал.
Разговор шел о каком-то чудесном охотнике в старое время, как это передавалось отцами.
Однажды будто бы в половодье приплыл в Вежи неизвестный любитель охоты и просил отвезти его в такое место, где много непуганой птицы, так много, чтобы вся вода вокруг была покрыта густо птицей, чтобы на воде от птицы было черно. Неизвестный охотник до того хорошо угостил рыбаков и охотников, что они приняли эту затею близко к сердцу и стали думать, где бы найти такому хорошему человеку край непуганых птиц. После долгих споров решили везти охотника на гривку Волчий Стан, от которой сейчас при полой воде оставались только небольшие «копейки». Птица любят жаться к таким копейкам и нарастать и лепиться возле них, как опилки возле магнитного поля. На одной копеечке поставили шалаш, посадили неизвестного охотника, сами же далеко уехали и так расположились, что если будут стрелять, то вся птица непременно будет лететь к Волчьему Стану. Всю вечернюю зорю стреляли, и всю зорю до полной темноты птица летала к Волчьему Стану. Но выстрелов оттуда не было, даже и ни одного выстрела не было. И по утренней темнозорьке тоже всюду началась стрельба, и птица все утро валила к Волчьему Стану. А выстрелов с Волчьего Стана не было: прямо ни разу и не было ни одного выстрела. Так ждали почти до обеда и тогда уж решили поехать узнать, что же это такое случилось с охотником. Осторожно сплылись со всех сторон к Волчьему Стану и увидели там издали: на верхушках затопленных деревьев токовали тетерева, и им очень хотелось спуститься вниз и подраться, но спуститься на воду было невозможно, и они только пели, но не дрались. Лебеди и гуси плавали возле самого шалаша; утки всяких пород собрались, кулики, чайки. Охотник же стоял в шалаше, и голова его была открыта, и он открыто глядел и любовался, а не стрелял. Тогда только поняли рыбаки и охотники, что ему только и надо было, чтобы полюбоваться. И странно было, что эти охотники и рыбаки, кто только тем и занимался, что убивал птицу, зверя и рыбу, теперь говорили: «Вот это был настоящий охотник, настоящий любитель». Почти такой же точно рассказ я слышал в Заболотье о Ленине, и, конечно, был тут, наверно, тоже какой-то дивный охотник, которому прилично не убивать, а только любоваться природой.
– Когда это было?
– Давно.
– Некрасов у вас охотился. Не он ли это?
– Очень просто. Правда ваша, кому же и быть, кроме него. Вот как это вам в голову пришло: наверно, Некрасов.
1 Рыбаки в Поволжье говорят «оживился» в смысле: поймал что-то живое.