М.М.Орехова (Кострома)
Воспоминания о художнике Ефиме Васильевиче Честнякове
В 1959 году 30 августа распоряжением Совета Министров Российской Федерации был учреждён в городе Костроме историко-архитектурный музей-заповедник на базе архитектурного ансамбля бывшего Ипатьевского монастыря и областного краеведческого музея.
В структуру музея-заповедника был введён музей деревянного зодчества под открытым небом, началом которого послужили спасённые от затопления в Костромской низменности оригинальные церковь Преображения из села Спас-Вёжи и четыре бани, тоже на сваях, перевезённые из деревни Жарки в 1955–1956 гг.
Сразу был поставлен вопрос о выявлении других памятников деревянного зодчества на территории области и доставки их на территорию, прилегающую к музею-заповеднику, для сохранения. На 1959 год из бюджета музею-заповеднику для этой цели были отпущены дополнительные средства.
В штате музея не было специалистов по архитектуре, искусству или этнографии. Поэтому архитектор научно-реставрационных мастерских Иосиф Шефтелевич Шевелёв проявил инициативу возглавить совместную с музеем экспедицию по обследованию районов области. Тем более, что у него уже был опыт по перевозке церкви Преображения и бань.
В 1959 году экспедиция обследовала северо-западные районы: Солигаличский и Судайский, в 1960 г. — Павинский, Пыщугский и Кологривский. В Кологривском районе в деревне Шаблове внимание экспедиции привлёк необычайный дом, похожий на двухэтажный овин. Когда Шевелёв стал спрашивать жителей (как он мне рассказывал), кто в этом доме живёт, ему отвечали: «Старик святой». Всё это очень заинтересовало Иосифа Шефтелевича, и он упросил хозяина этого жилища впустить его и познакомиться.
По возвращении экспедиции Шевелёв рассказал мне об этой встрече подробно. Обитатель дома-овина оказался интересным человеком: художником, скульптором и, главное, учеником знаменитого художника Репина. Рассказал и о тех условиях, в которых жил Ефим Васильевич. Меня это очень тронуло. Шевелёв тоже был заинтересован подробнее изучить этого человека. Мне он сказал, что хорошо было бы послать туда художника.
В штате музея был художник-оформитель, но он не мог определить ценность и самобытность картин и скульптур, которые видел Шевелёв. Да Шевелёв ещё сказал: «Я не художник и не искусствовед, но думаю, что Честняков очень оригинальная личность». Мне пришлось просить художественный фонд послать кого-то из художников, искусствоведов у них не было. Решили послать директора картинной галереи Анатолия Ивановича Яблокова. Он в то время считался самым знающим и даже выдающимся художником.
У галереи тоже средств не было, так как был уже 3-й квартал. Я обратилась к начальнику управления культуры Михаилу Павловичу Смирнову за разрешением оплатить командировку Яблокова за счёт музея. Он разрешил. Яблоков возвратился с грустным определением, что Честняков не художник, а так — просто любитель, изображает деревенских ребятишек и в своих картинах, и в скульптурах из глины. На картинах изображает в основном деревенские гуляния и бытовые сцены.
От Шевелёва я знала, что Честняков живёт очень бедно, что в деревне одни его считают святым, другие чудаком, но все жалеют и помогают ему жить, кто чем может. По рассказам Шевелёва и то, что Ефим Васильевич — ученик Репина, я считала себя обязанной помочь этому человеку, хотя бы материально. Я звонила в Кологривский райсобес о назначении Честнякову пенсии. Чиновники отвечали, что у него нет рабочего стажа. Тогда я поехала в Кологрив, пошла в райком и райисполком и доказала, что нельзя оставлять человека жить на подаянии. После долгих дебатов дали пенсию 8 рублей. Сейчас смешной кажется эта пенсия, а в то время на неё можно было купить: 2 кг сахара (1 р. 80 коп.), на 3 р. хлеба на месяц (по 13–18 коп.), 2 бутылки масла растительного (2 р.), а на остальные рубль двадцать — соли, мыла, спичек и др. мелочи. Я сейчас не помню, как такую пенсию воспринял Ефим Васильевич.
Когда в году 61 или 62 я ездила в Кологривский музей с проверкой работы, то встретилась с племянницей Честнякова (она приходила в библиотеку музея) или с другой родственницей, жившей в Кологриве. Я её очень просила, чтобы она сберегла всё, что осталось от Ефима Васильевича. В то время его уже не было.
Не помню, в каком году сотрудники музея ИЗО делали отчёт о проведённой ими экспедиции. Директор музея Виктор Ингатьев рассказал, что они открыли очень оригинального художника и скульптора. У меня невольно вырвалась реплика: «Что, второй раз открыли Честнякова? Ведь его открыл Шевелёв в 1960 году, а Анатолий Иванович Яблоков закрыл». Не помню, что ответил Игнатьев, а Яблоков встал и покинул зал.
В июле 1983 года жизнь меня свела с человеком, который с детства знал Честнякова. К моей соседке приехала сестра с мужем, Николаем Васильевичем Румянцевым, из г. Архангельска. 5 июля я разговорилась с Николаем Васильевичем — 60-летним мастером-высотником. Он оказался родом из Кологривского района, из деревни Бурдово, что в 1 км от деревни Шаблово. Спросила о Ефиме Васильевиче Честнякове. Николай Васильевич рассказал следующее: Ефима Васильевича помнит с детства. Ефим Васильевич часто ездил по деревням с тележкой на 2-х колёсах. Она состояла из ящика, разгороженного на две части и укреплённого на колёсах с двумя ручками, скреплёнными с колёсами и ящиком. Вёз коляску чаще всего впереди себя (как тачку), а иногда и сзади. В одной части тележки были глиняные детские свистульки в виде птиц или зверюшек и куклы, раскрашенные разными красками. В другой части тележки был бидон под молоко и другие продукты.
Ходил Е.В. всегда в белой рубашке и брюках, сшитых из холста. Белый же, вроде панамы, головной убор тоже из холста. Зимой ходил в короткой куртке, на шее шарф, на голове башлык. Остальную одежду не помнит.
Всегда ходил с маленькой гармошкой и свистел в свистульки. Свистульки были похожи на птиц, зверей. Были скульптуры мужчин, женщин, детей, домашних животных. Собирались около него дети и взрослые. Особенно он старался развлечь людей, организовывая различные народные гуляния с танцами и песнями. Свистульки он раздавал детям, а родители платили ему, кто чем мог и сколько мог — в основном молоком, яйцами, хлебом и другими продуктами.
В Троицу он ходил из одной деревни в другую. «Мы, мальчишки, всегда сопровождали его. В какое-то время он всё это прекратил — почему, не знаю. Возможно, потому, что к нему часто приезжали с обыском. У Ефима Васильевича была сестра Анна Васильевна, учительница, но её за что-то сослали в Сибирь».
В 1940 г. Николай Васильевич Румянцев стал работать избачём. По деревням тогда часто устраивали избы-читальни, типа клубов. Они же были и библиотеками. В них были разные газеты и книги. «Изба-читальня была в деревне Бурдово, там же был и сельсовет (это в 1 км от деревни Шаблово).
Деревня Глебово была в 3 км от Бурдова, а село Илешево в 7 км. В них были школы, в которых я учился. В Илешево я ходил через Шаблово в школу каждый день, поэтому часто видел Ефима Васильевича. Жил он постоянно в доме, сделанном из овина. Овин был высокий, и окна были вверху и внизу. Дом казался как бы двухэтажным. Когда я стал работать в читальне, то Ефим Васильевич приходил каждый день часов в 10–11. Всегда садился на одну и ту же скамейку у большого стола. Читал все газеты, но недолго — 1–2 часа.
В один из дней я повесил портрет Владимира Ильича Ленина — во весь рост, в кепке и руки в карманах брюк, стоит на брусчатке. Честняков, когда зашёл, не видел портрета, а кончил читать, встал и направился к выходу. Увидев портрет Ленина, Честняков выпрямился, взял под козырёк, постоял несколько секунд и сказал: «Здравствуй, Володя!»
Помню ещё интересный случай. Был сильный ливень, Честняков ехал со своей коляской, вода шла большим валом к реке. Честняков снял с себя одежду и бросился в этот вал. Валом его не унесло. Он вышел и оделся. Зачем он это делал, не знаю, не могу сказать. После этого случая или ещё почему в деревнях его стали звать святым».
В 1950 г. Николай Васильевич Румянцев приехал сделать ревизию на почте в селе Илешево и снова увидел Честнякова — он пришёл отправить перевод сестре в Сибирь. Когда Честняков сделал перевод, Румянцев спросил: «Ефим Васильевич, правда, что вы учились с Владимиром Ильичом Лениным?» Честняков ответил: «Да, я с Володей учился в одной гимназии». Больше ничего не сказал и ушёл.
Н.В. рассказывал, что Ефим Васильевич дружил с председателем колхоза Яковом Ивановичем Беляевым. В 1982 г. Беляев был ещё жив, жил в Шаблове.
Ещё один случай рассказал Румянцев: «Инструктор райкома партии и бухгалтер леспромхоза после совещания остались ночевать у Беляева. Инструктор попросил Беляева сводить его к Честнякову, так как слышал, что этот человек с причудами, хотелось с ним поболтать. Беляев рассказывал, что когда они пришли к Ефиму Васильевичу, то он что-то размешивал в чайной чашке ложкой. Беляев и инструктор сели на лавку, Честняков подошёл к ним и отдал инструктору чашку с ложкой, сказав: «Я уже поболтал, а теперь Вы поболтайте, сколько хотите». Разговаривать с ними не стал». Вообще, в деревне рассказывают много чудачеств, но Румянцев рассказал только то, что сам видел и знал.
Октябрь 1995 г.
Комментарии к воспоминаниям М.М. Ореховой
То, о чём пишет Мария Михайловна Орехова, похоже на то, что было. Но всё же, будь на то моя воля, я бы осторожно подходил к воспоминаниям ветеранов, которым за 70 (и я к ним принадлежу), — тем более к воспоминаниям о далёком прошлом.
У меня, например, память избирательная. Всё, что касается моих научных интересов, я неплохо держу в памяти, но многое другое — не помню.
И всё же — это можно установить по документам реставрационной мастерской — экспедиции 1959 и 1960 гг. (а на самом деле 1958 и 1959 годов) были последними экспедициями реставрационной мастерской, к организации которых тогдашний краеведческий музей, которым руководила М.М. Орехова, отношения не имел; в состав экспедиции, набранный мной, входили в 1958 г. : я, Муравьёв Владимир (художник) и Наталья Державец, тогда студентка архитектурного вуза.
В 1960 г. в экспедиции были: я, Муравьёв, Меркушина Нина (реставрационная мастерская), покойный Юра Кочеганов (художник) и студентка 2го курса тогдашнего текстильного института Аня, фамилию которой я, к сожалению, не могу припомнить. Она-то и была главным лицом в нашем знакомстве с Честняковым Ефимом Васильевичем. Таким образом, музейных работников в этих 2х первых экспедициях не было.
Было лето — необычно жаркое, на солнце — более 40°; наша пятёрка двигалась на восток, к Кологриву; близился вечер; мы гнали, как могли быстро, на велосипедах, чтобы наверстать упущенное накануне время. В пути мы были более 3х недель. Спортивные трикотажные рубашки — когда-то синие — выгорели на спинах и плечах, трикотажные или сатиновые брюки, растянутые в коленях, кепочки — всё это придавало нам вид не очень патриархальный и пристойный, и две девушки в таких одеждах усугубляли это впечатление. Такова, мне думается, первопричина сугубо отрицательной реакции Честнякова на нас в первые минуты встречи. А было так.
Действительно, удивил овин, с асимметрично, в два яруса расположенными окошечками, с затейливыми наличниками, стиль которых явно чем-то выпадал из традиционно народной формы — чувствовался оригинал, не знающий никаких архитектурных канонов и правил; это притягивало; мы свернули с дороги на огороды, где что-то делали две пожилые женщины, разговорились с ними. От них мы узнали, что дом-овин этот принадлежит учителю, который, приехав когда-то давно из Петербурга, поселился здесь и почитается всеми как одарённый и святостью, и талантом целителя — живущий ради детей и для них художник. Миром поддерживают его хозяйство; но дом уже непрочен, крыша течёт; сам он должен скоро прийти.
Мы решили ждать. Близился вечер. Нам сказали ещё, что, может быть, он и не захочет с нами разговаривать: когда из других деревень приходят его просить о лечении болезней, он, поглядев на просителя, может пригласить, а может и, замахнувшись веником, прогнать прочь.
Я увидел его внезапно, уже в сумерках, в нескольких метрах; невысокий старик, босой, в белых портах и рубашке навыпуск. Подошёл к нему, заговорил. Не помню, не «брысь», но что-то такое же он сказал, и жест его был — уходите.
Мы замялись; и тут он увидел лицо нашей Ани и уже не сводил с него глаз. Он начал движение — вокруг Ани, подняв кисти рук, и наклонял голову, и, вглядываясь, речитативом напевал: рана — рана — рана; рана — рана — рана…
И — позвал нас к себе.
В комнатках, на которые членился овин в 1 этаже, был полумрак, все стены затянуты холстом, покрытым почерневшей живописью, которая в полумраке казалась пространством помещения, наполненным фигурками, и глиняные фигурки людей, расставленные на лавках, казались выступившими из холста, а точнее — из стен, потому что все стыки стен, обитых холстом, и стыки потолка тонули во мраке. И все лица детей и подростков, глядевшие на нас с холстов и в глине, были лицом нашей Ани!!
Теперь Честняков уже не прогонял нас, а усадил на скамью и начал читать напевно свои стихи-колядки, поясняя картины; и то, что он усадил нас, было для нас и блаженством и пыткой. Музыкальный речитатив, физическая усталость и неподвижность заковывали — по крайней мере меня — в глубокую дрёму, с которой трудно было бороться, и я то слышал стихи, то обнаруживал вдруг, что я грежу в полудрёме.
Потом он дал нам расписаться в книге — довольно толстой «амбарной тетради», где до нас расписывались очень и очень многие почётные посетители и где мелькали профессора и ещё какие-то весомые титулы и известные имена — боюсь соврать, быть может, и Корней Чуковский или что-то ему равное по известности в России.
Но нужно было двигаться дальше. Впечатление от встречи с Честняковым было сильным. Поразила его человеческая незаурядность и та духовность, которая в обыденной жизни нам не встречается, но которая чувствуется; его целостность и посвящённость одной идее и одному образу.
В Костроме я делился этим впечатлением со многими и, конечно, с директором музея М.М. Ореховой, хотя сейчас не помню, как это было. Но, сразу по возвращении, я специально пошёл на приём к заместителю председателя облиспокома Марии Софроновне Осипенковой, рассказал ей о Честнякове и просил помочь. Было ли это сделано — не знаю. Этим, собственно, всё и закончилось.
Полагаю, что открытием Честнякова можно назвать только тот большой труд, которым были собраны, осмыслены, отреставрированы и сделаны известными всем нам, всем россиянам, картины Честнякова.
К этому я отношения не имел.
30.12.95