Н. Ф. Чалеев-Костромской  и его «Воспоминания»

Предания о предках

Под гору. Через мост, в гору… Большое поле легким подъемом. Дойдя до перевала, увидел наши шири. Экая благодать. Экая зелень лесов, экое золото полей... Торчки белых колоколен: вот Бартеневщинская, из лесу видна Троица, а правей – наша, Готовцевская, высокая ампирная колокольня… Уже воздух играет теплыми испарениями. Все дрожит и струится – и заборы, и крайние избы деревни Кончино, к которой лежит мой путь.

Когда-то, давным-давно, мой прапрадед, возвращаясь из дальнего путешествия с намятыми, избитыми боярскими боками по ухабам первозданных дорог, узрев из своей колымаги с этого места маковку своей старой, тогда еще деревянной церковки, изрек с облегченным духом: «Кончено». И в память этого исторического события возникшая на этом месте деревенька получила имя «Кончино». Так в Древней Руси во времена оны возникали названия и прозвания многих урочищ.

Еще широкое поле, еще перелесок, именуемый «выгоном», и передо мною развернулось во всю ширь село Готовцево. Давно-давно пришли мои предки на это место, жалованное им московскими великими князьями и царями за Казанские походы, за пограничную службу по курским межам, на которых они со времен Иоанна Третьего отбивали набеги на Русь всяких татарских, ногайских, калмыцких, киргизских косяков, сидя в своих деревянных сторожевых острожках за непролазными лесными засеками, посылая в лихие дни вражеских нападений огненные телеграммы того времени. С кургана на курган, с горки на горку перебегали вестовые огни и быстро достигали Коломны и прочих крупных городов, в которых поднималась царёва рать и сермяжная земщина. И шла с тулумбасным* грохотом и лязгом боевой сбруи навстречу незваным гостям.

Вот что в родовых летописях было записано скорописью пятнадцатого века и позднейших лет неведомыми Несторами:

«От воплощения Бога слова в лето <нрзб.> приспе братья князи с Нагаи, нарицаемые Чалей и Алей со мнози челядинцы и челяди их и со мнози ратными с бабами их, и пригна комоней** табуны мнози и скота неисчислимо прочия.

И, полонив, сели к злату столу Иоаннову, и притече, и положа бунчуки свои в покорность, приняли веру Христову, отвергоша мнози идоли и заточа во инокини блудных жёнок своих, пояли***: Чалей, в супружестово от роду князь Василия Воронца, юницу Анастасию, абоже Алей, из семени князь Данилка Щербата, в супружество поя юницу Евдоксу и положи зачало семени честна.

И служа со многими людьми нову отечеству по вся дни до увечья ратнего с честью. И бысть бояре думни званы за мнози службишки свои и внуки их жалованы Царскими грамоты и воеводствами и рухлядишкой с животы за Казанское утружденье, да бысть с того званы тако – Чалеевы и Алеевы и роды их. За Смоленское сиденье из роду Чалеева боярину ближнему Несмеяну сыну Генадиеву многи в одно земли жалованы ему по рекам Бугуруслану и Белой и утверди навечно и купно к сему по Симбирским урочищам по межи, и по Вологодским землям, и по Галицким урочищам Солигалицкой чети – вотчинами, кормлениями, заставами, писцовыми мельницами и водами с рыбными ловли и пустошами с пушниной и зверями».

Драчливы были эти предки мои, и всякая сумятица былых дней не обходилась без них, почему на старом кладбище в Готовцеве камней с посеченными на них именами не осталось. Раскидали они свои кости там, где довелось.

Вот и еще выписи из древних памятных листов:

«…И не могли пробиться через Пановы заставы к Чудотворящей Лавре преподобного Сергия боярин Лаврентий Чалеев с братиею своею Иваном, Алексеем и Космой с сыном Абрамием-отроком и с родичем их Павлом Ерохой и со знакомцами, Павлом Готовцевым и с жильцы их и с ратной челядью, и со Смоленским сидельцем, боярином Феодором Готовцевым с жильцы и с ратней челядью и с людьми многими и с шиши и земски люди, и засе за Хотьковым, и пожже и порубив людишек Сапеговых, отъяли обоз и по большаку изукрася древа ляхами, утече ко Владимиру...

По книге Низового войску, приведе к Сухоруку коней восемьсот и многу сбрую, пороховую казну и пищали и бердыши и свинцу гораздо – и приста к великой рати под стяг князю Дмитрию и водою поднялись до Ярославля и с прочими людьми на Москву шедши с Костромскими дружинами, купно и с Вологодскими и с Солей, и где приявши великия утруждения, полегли костьми: бояре Лаврентий, Алексий, Абраамий-отрок и Ероха и с жильцы их – Постник, Шигорин Скобла с Березовца, шотландец Лерма, Лом, Ратко, Думбас, Иван Сума, Каратыга, княжич Вяземской, однодворец Межанин, Афанасий Баской и знакомец Павел Готовцев с жильцы: Колычев Александр, Хряк с Бую, Герасим Туровской, попович, братья Беляевы Иван да Корнило, Сергей да Геннадий Бирюк и челядинцев с ним сто восемнадцать душ, прияли венцы мученические в память Московских чудотворцев и Животворящей Троицы на Девичьем поле, у броду».

Чалеевы и Готовцевы частенько сталкивались на своих житейских путинах, как видно, и на ратных делах, а также и по делам мирским, семейным. Роднились между собою, женя и выдавая чад своих, свивая молодые отпрыски старых стволов в крепкие корнями и обильные плодами поросли. Из тени былого ясней других представляется интересная фигура внука того Федора, что ходил на Москву с Мининым.

Кондратий Федорович Готовцев прожил интересную часть нашей истории – от Петра Первого до последних лет царствования Екатерины Второй. Служил солдатом в драгунском Каргопольском полку, при Елизавете был переведен в гвардию, в Измайловский полк. Ходил драться с Фридрихом Великим. Исходил Пруссию вдоль и поперек, побывал и во Франции, и, вернувшись оттуда секунд-майором, подал в отставку и отбыл в свою вотчину. С воцарением Екатерины Второй он получил пост Галичского воеводы, на коем и пребывал бессменно до своей смерти, которая приключилась в 1788 году.

Портрет его изображает красивого человека с очень энергичным лицом, сурово насупленными бровями и серыми глазами и чувственным, хотя и умным, ртом. Костюм на нем эпохи Анны Иоанновны – зеленый бархатный кафтан, оранжевый камзол, шея повязана кружевною косынкою, а на голове пудреный парик в одну буклю, военного образца.

Про этого человека сложилась легенда как о каком-то неистовом звере. Летописец села Готовцева, составленный местным священником Соколовым, современником Кондратия Готовцева, подтверждает эту легенду, но есть одно обстоятельство, которое заставляет задуматься над чистотой побуждений, заставивших этого пастыря записать в летописец «зверства Готовцева».

Соколов, отец Павел, в одном месте своего летописца распространяется о том, что сын его, будучи весьма успешен в науках и достигнув хороших чинов по цивильной части, посватался к дочери воеводы, Ольге Кондратьевне, но что подвернувшийся тут фендрик* Иван Чалеев перебил счастье его сына и, преуспев в исканиях своих, женился на Ольге Кондратьевне.

Сомневаюсь, чтобы в ту эпоху, кутейник**, пусть даже и в чинах, дерзнул бы искательством руки воеводской дочери. Думаю, что тут какая-то кляузная подоплека существует непременно.

Народная память сохранила о Кондратии Готовцеве воспоминания, сильно не сходящиеся с летописью попа Павла Соколова. Вотчина Готовцева процветала в богатстве и изобилии. Оброк был легкий, барщина – я скажу о ней в своем месте. Дворня содержалась в исключительных условиях помещения <нрзб.>, сытости и телесной безопасности.

Как воевода, Кондратий Готовцев, конечно, имел в Готовцеве тюрьму для казенных арестантов-колодников. Тогдашнее судопроизводство сопровождалось экзекуциями, и, конечно, воевода не мог быть ко всему этому безучастным и не принимать в них никакого участия. Это-то обстоятельство и могло дать Соколову тему для своего рассказа в Летописце о зверствах Кондратия, которая звучит во многих своих частях весьма предвзято.

Не думаю, чтобы человек, увлекавшийся энциклопедистами, который не выпускал их, по словам его внучки, из своих рук, мог находить для себя удовольствие в бесцельном дранье своих крепостных и жестоком мучительстве своих дворовых. Не думаю, чтобы это было так, особенно когда перечитываю письмо Кондратия Федоровича к своему сыну Николаю.

Вот это письмо:

«Слово мое неизменно и по конец дней моих пребудет твердое. Что вниманием и проникая в сознании до глубины твоего деяния, непотребного чести твоей и налагающего срам на дом твой, принявшаго тебя, как доброго сына. Сему ли научило вас, игральщиков словом Божиим, масонство ваше? В горестях ли девицы, поставленной рангами ниже тебя, зришь свою доблесть? Мнишь ли, что под волосом шелка мертва кость, и ничего, кроме просторов утехам вашего беспутства по преспектам себялюбия, сластомании, тщеславия, недостойных для человека, мыслию возвышенного над животными?

Вы, вещающие гордыне: Homo sum*. Достойно ли сие возвеличивание? Размысли, чай башка твоя не из древа. Друзья твои – распутники, придворная сволочь, шаркуны паркетные, гвардейские прихвостни, пляц-парадная тля. Курно задымились мозги ваши, развращенные похотью и блядованием, и отвели вас от стыда, присуща даже зверю.

Отряхни же века сего гнилого тлен, подобно праху, ваше благородие! Не для утех ваших живая душа, хотя и рабыни. Знайте же: девица сия мною выдана за вершника** Дороню и со всем семейством его выпущена на волю, и землею, и скарбом всяким и деньгами оделена, и путей к ней вашему благородию нет: отрезаны – ведайте!

Пишу одночасно князь Петру Андреевичу о посыле тебя на Дунай – в армию. О том же персонально моли благодетеля своего и потворщика, графа Платона, в камрадстве*** с коим пребываете.

Пред лицом Османов прояви свое мужество, а не перед крепостной девкой, и паки разумей, что дворянину шпага привешана не для пустого болтания, а для ради подтверждения дворянского маестета****.

Шлю на поход десять тысячей – пусть хватит. Примешь оные от Бурея Арсентия Петрова, через нашего Голландского банка Ван-Киттена, по к нему высланной мной доверительности. Шлю повара. Питерских уткнет. Да двух добронравных людей с конями: Кремня, Зорьку, и под полковую масть Эстафету, да под кладь две пары. Пойдешь в дело – седлай Зорьку: и умна, и быстра, и не робка. Исполни все точно, дабы в глазах моих оправдать суть естества своего из честного роду.

До Покрова пребуду в Готовцеве, а на зиму отъеду в Савино, чтобы быть ближе к губернии. Не медля отпишись.

Помни, Готовцевы от службы не бегали, а грехи свои заслуживали.

Кондратий Готовцев.

Июня 3 дня 1782 года»

Из этого документа вижу, что сообщения летописца попа Павла Соколова подлежат проверке.

* * *

Я застал еще двух очевидцев той стародавней эпохи, из уст которых своими ушами многое слышал, и из этого многого сделаю выборки, представляющие не только личный интерес, но и отражающие эпоху расцвета «вольности дворянства», эпоху свободомыслия, странного величия России, самодурства, чванства, версальских ухищрений и безграничного произвола.

На границе прадедовских угодий, в глуши громадного бора, засела, со времен еще догодуновских, деревенька Лесино. Речонка Чернавка пробегала чистой струей под околицей деревеньки, напоила узенький поёмный лужок и скрылась в лесной тьме, в глубоких вражках, теплая летом, еле приметная своими омутами и буйная, горластая, грозная весенними днями, когда лесные снега поят и питают ее своими проснувшимися от зимнего столбняка залежами.

В деревеньке ютились в далекие времена звероловы, пчеловоды. Копались малость и у земли. Сеяли овес для пищи, выделывали из него крупу и толокно. Промышляли льном на потребу своей неприхотливой одежды и для кручения нитки на всякую птицеловную снасть: силки, тенёта, сторожки и прочие ловушки.

Пчела водилась сильная. В старых дупляных елях десятки лет накапливались медовые залежи. И медведь, и человек одинаково охотились за ними. Человек удосужился ставить в своих загородках колоды, вытащенные из лесной глуши, приноровился подставлять пустые колоды под новые рои. Получался избыток и меду, и воску, и льняной ткани, и пряжи, и с этими ценностями он, лесной человек, выполз к тропам, по которым шли и ехали в одну и другую сторону люди из соседних областей. Получался рынок, где монетой были продукты сырья, меняемые уже на кое-какие изделия. Лесинцы выносили на тропу свои богатства: сухую ягоду, грибы, воск, мед, перо, пух и пряжу с холстами и тащили домой: гвоздь, ножницы, железный инструмент, обделанную кожу и даже предметы роскоши, вроде стекла и чугунной домашней утвари. После Юрьева дня на голову лесинцев свалилось некоторое новое понятие: господин. Кто-то приехал небывалый, неведомого обычая, обошел с тиуном* их место, поставил сечки на деревьях и объявил:

– Люди! Ведомо вам будет, что все: вот от той сосны-трояшки до Соцевинской горы, по камешнику, по пойме, до Утятника, по Тёбзе и кругом, ходом два дня, до реки Куси и через Чудцы на Кладово, на бугры и опять к сосне-трояшке – мое, боярина Готовцева, и все люди, проживающие здесь, моею милостью и навечно; и уходу, и убегу им быть не должно, а жить им тихо, в послушании, и работать им со всяким старанием на меня, боярина Готовцева, что скажу, а всякого пойманного на уходе и убёге и на прочем воровстве, волен я, боярин Готовцев, казнить и миловать по своему усмотрению, хотя бы и смертию.

И с тех пор лесинцы узнали еще одну путину – к селу Готовцеву, где в новых рубленых хоромах, с большими лежанками и слюдяными оконцами, поселился первый владелец-собственник, жалованный думный боярин, смоленский сиделец Кондратий Готовцев. Поселился и плотно сел при одиноко стоявшей деревянной церковке во имя Спаса Преображения, при слиянии рек Кистеги и Тёбзы. Под горой Кистега вертела цареву писцовую мельницу, отошедшую по царевой жалованной грамоте во владение вышеупомянутого боярина.

Широко встали клети, погребицы, амбары и сушила вокруг боярского нового жилья. В ближней руке выстроились новые деревни, в которых поселились привезенные из симбирских околиц боярские люди, которые после симбирских и заволжских просторов дико смотрели на шумящие непроходимые леса их новой подневольной родины. Через эти же места в те же годы прошло еще великое множество подвод, конного и пешего народу, всяких колымаг и прочих подстав**. Это боярин – тоже ближний и тоже смоленский сиделец – Несмеян Чалеев с людишками своими и с крестьянишками переселялся из далеких краев в Солигаличские и Галичские земли, дарованные ему тоже царской грамотой Грозного Ивана Васильевича за всякие военные дела и за великое утруждение от огненного увечья при взрыве Никольской башни, от которого лик боярина Несмеяна пришел в большой беспорядок.

Это мирное войско остановилось на отдых и кормежку внизу, под Готовцевской горой, в долине Тёбзы, в месте, до сих пор сохранившем название «Бобровник».

Боевые товарищи встретились радостно. И Несмеян с сыновьями ходил с поклоном к Кондрату Готовцеву в хоромы, и Кондрат Готовцев с сыновьями ходил в шатры к Несмеяну Чалееву с поздравлениями по поводу благополучного прибытия. Бояре пили крепко-накрепко на горе и в хоромах и того еще крепче под горой, в шатрах, и, побратавшись и обменявшись крестами, расстались. Несмеян тронул свои таборы дальше, к Галичскому озеру, а Кондратий остался на берегах Тебзы присматриваться к новому жилью.

Годы пролетали быстро. Святая Русь прыгала, как мячик, в руках истории, и потомки побратавшихся родов встречались не раз на политических и военных поприщах и связи со своими поместьями не прерывали.

Прошли смутные времена, настали времена «благодушные» царя Михаила и сына его Алексея. В сей золотой век отрубили голову Стеньке, а после золотого Федорова века сели на трон братья – Петр, ртутный мальчишка, и гнилой Иван, а позади их стала сестрица их Софья, костью широкая, грудями плоская, лицом угрястая, а языком блядущая.

Ртутный мальчишка рос не по дням, а по часам и, наконец, не вместился в бочке, в которой его держали. Встал на ножки, головкой уперся в днище, принатужился и вышиб днище. Вылез на свет и натворил делов свыше всякой меры. Съездил за границу, выучился курить кнастер*, перенял строить кораблики, фортеции**, фабрики, и вдруг – шасть домой, порядки устраивать. Сестрицу – в монастырь, богу молиться, супругу свою – туда же. Их присных и заступников – на плаху и на виселицу. Порядок завел, полы кафтанов обрезал, бороды обстриг, с чухонкой спать лег, девчат настряпал, а в сыне от первой жены разочаровался.

В то самое время, в числе прочих дворян-недорослей, в новый град Питербурх прибыл из костромских лесов совсем еще юный Готовцев.

Солдатство, заграница – по артиллерийскому искусству приказ был дан: доспеть о сем предмете в доскональности, по изучению полезности артиллерийского бою и прочем, из сего проистекающем. Кондратий пробыл в Голландии и во Франции, краткое время был на Британских островах и вернулся в Россию уже после смерти Петра Великого к концу екатерининского царствования. Кондратий моргал глазами и, несмотря на успешное одоление всех тонкостей артиллерийской науки и всех полезностей, от нее происходящих, ничего не понимал в том волчке, который был запущен перед ним дворцовыми дельцами.

Петр, Анна Иоанновна, Бирон, Остерман, Анна Леопольдовна – как чурки, кувыркались перед ним, а он, выпятя грудь, стоял во дворце на часах и грохал фузеей*, когда мимо него проходили жирные, раздушенные, с выпяченными пудреными грудями придворные дамы и посматривали на бравого ефрейтора в кафтане лейб-гвардии Измайловского полка.

Ему был 21 год, когда на престол забралась законная наследница Петра – Елизавета. Кондратий не был политиком и в политике ничего не понимал. Поэтому времена бабьих царствований прошли для него впустую. А его звезда могла бы взойти высоко и с высоты светить ярко, если не всегда, то, во всяком случае, некоторое время.

За несколько дней до переворота Кондратий стоял на часах во внутреннем карауле, во дворце – караул был парный, ефрейторский. Он стоял с одной стороны дверей во внутренние апартаменты, а с другой стороны стоял его однополчанин и земляк Иван Клишков. Оба были картинны своей солдатской мундирной внешностью. На пудреных париках сидели треухи, светло-зеленые мундиры, кафтаны с красными обшлагами и с красными отворотами были надеты поверх белых камзолов, белые узкие штаны ловко обтягивали крепкие ляжки, а на икрах ловко пригнанные, тоже белые, до колен гетры красиво дорисовывали ноги. На фузеях стальные стволы, начищенные наждаком, отливали серебром, а медная отделка прикладов, медные части кремневых замков и обойма, прикрепляющая стволы к дереву ложи, казались золотыми.

Оба ефрейтора скучали, говорить не об чем, да и нельзя. Во дворце тишина, словно вымерли все, и даже для развлечения некому ружьем брякнуть. Вдруг охраняемая дверь распахнулась, и из нее вышли две красивые, полные и еще молодые женщины. В одной, белокурой, с ленивыми глазами и аппетитными ямочками, где полагается быть им, узнали они цесаревну Елизавету и с особенным старанием, отставив фузеи на шаг от ноги и вытянув правые руки, эффектно, ефрейторским приемом, отдали честь, замерли, вперив глаза в Елизавету.

Она на минутку остановилась, ленивыми глазами оглядела Кондратия, лизнула его ласковым взглядом, которым кошки смотрят на сало, еще раз оглянулась на Кондратия и лениво промолвила своей спутнице:

– Катрин… Правый гвардеец в моем вкусе, и если бы… – Елизавета двинулась в сопровождении своей спутницы и, спускаясь с лестницы, еще раз оглянулась на Кондратия и спросила его:

– Как зовут?

– Из дворян Галичского воеводства, Кондратий Федоров сын Готовцев, Ваше Императорское Высочество, – отчеканил он на вопрос.

– Карауль хорошенько, Кондратий Федорович, – сказала ему Елизавета, засмеялась и быстро стала спускаться с лестницы.

– Слушаюсь, Ваше Императорское Высочество! – крикнул ей вдогонку Кондратий.

Иван подмигнул ему глазом:

– Кондратий, смотри, в аншефы* попадешь, а насчет «карауль хорошенько» – понимать надо, – шопотом добавил он. – Ребята в казарме сказывали…

Мимо пробежал какой-то придворный чин – пришлось отдавать честь, за ним прошел сухой, старый, остроносый генерал, которому опять пришлось отбивать прием. Кондратий только успел сказать товарищу:

– Молчи, дура, с тобой не в аншефы, а на дыбу попадешь…

Так и не пришлось узнать Кондрату, о чем ребята говорили в казарме.

В ночь переворота его не было в казарме. Он был в тот день в отпуску и с несколькими товарищами в биргале** пил пиво и курил из длинной трубки кнастер. Когда по городу прошел шум, он с товарищами метнулся ко дворцу. Там уже было все кончено, и вступившая на престол Елизавета выходила к подходящим войскам для принятия присяги. Кондратию со своими товарищами оставалось только кричать «Ура!», что они и делали, до осипу.

Кондратий еще раз встретился глаз на глаз с Елизаветой. Он опять был в карауле в Зимнем дворце. В караульное помещение неожиданно вошла вновь испеченная императрица и среди вытянувшихся перед нею солдат узнала Готовцева.

– Говорила я тебе, «карауль хорошенько», чуть было не прокараулил, – сказала она, глядя ему в глаза своим ленивым, на этот раз насмешливым бабьим взглядом.

– Виноват, Ваше Императорское Величество, – ответил он со всей военной субординацией. – Не догадался, – добавил он.

– А если б догадался? – спросила Елизавета с тем же насмешливым взглядом.

– Первый пришел бы немцев сшибать, матушка царица, – нарочно не по уставу ответил он.

– Ответил хорошо, – помолчав немного, промолвила Елизавета и прибавила значительно:

– Пока прощай, господин поручик.

Шли годы. Прошла Семилетняя война. Кондратий был при взятии Кенигсберга, показал там пользу, проистекающую от артиллерийской науки, входил в Берлин под звуки Преображенского марша, воевал, смело гоняясь за немцами по крошечной Пруссии. В меру получал ордена и чины и по смерти Елизаветы вышел в отставку, не разделяя симпатий наследника престола к немцам, и уехал в свои костромские поместья, сменив меч на орало. Увиденное Кондратием в Петербурге и в Европе заставило его критически относиться к старым дедовским хоромам, пришедшим уже в полную ветхость, и он задумал и стал быстро воздвигать каменную усадьбу в стиле елизаветинского века. Копались пруды, разводились стриженые парки, строились беседки, насыпались «парнасики»*. Старая церковь, которой уже грозило скорое разрушение, заменилась громадным каменным храмом на три придела. Летний храм с хорами и прекрасной лепкой – дело своих крепостных мастеров, с исключительно художественным иконостасом, стиля елизаветинского рококо, был оставлен по-прежнему во имя Спаса Преображения, а зимний левый придел – Трех Святителей, а правый – во имя Николая Чудотворца Мирликийского. Задуманная громадная колокольня дважды рушилась. Летописец уверяет, что это произошло от того, что дерзкий помещик ставил колокольню на тех местах, где у него ранее были тюрьмы и застенки, в которых он терзал нещадно своих крепостных, но я склонен думать, что падение верхних ярусов этой громадной башни происходило от причин более понятных: когда строитель решил скрепя сердце убавить вышину воздвигаемой им колокольни на пять саженей, то чудодейственное падение строптивой колокольни прекратилось само собой. Колокольня была задумана Кондратием Готовцевым действительно колоссальная. Она и теперь имеет в высоту двадцать три сажени и превосходит высоту всех колоколен Котельской волости и даже галичских городских. Перед алтарем нового храма он ископал и устроил большой склеп на три комнаты для будущего упокоения своего и своих потомков от житейской суеты.

Вскорости по своему прибытию в родные палестины происками своих сильных друзей, стоящих недалеко от престола Екатерины Второй, задушившей уже к этому времени своего немцелюбивого дураковатого супруга, Кондратий был удостоен Галичским воеводством, которым и вершил до образования сменивших воеводства губерний.

Кондратий женился на девице из фамилии Захаровых и быстро овдовел. Погрустив год, он снова вступил в брак с девицей из богатого рода ярославских Хомутовых и прижил с ней сына Александра, однако быстро овдовел вторично. Кондратий был человек твердых правил, и, несмотря на летописные утверждения, что за сладострастные грехи со всеми крепостными женщинами своих поместий он был наказываем постоянным вдовством и бесчадием, он на шестом десятке годов своей жизни, крепкий и вполне сохранившийся мужчина, в третий раз вступил в брак, опять-таки с девицей по годам уже не столь юной, Анной Петровной Воротынцевой, истинной красавицей, но уже зрелой, и прижил от нее сына Николая и дочь Ольгу, тоже красавицу, умную и нравом степенную и добрую во всем, в чем она являла полную противоположность своей мамаше. Анна Петровна была женщина страстная, злая, жестокая, ревнивая и способная в порывах бешенства даже на злодейство.

Если бы не сильная рука Кондратия, а после его смерти – не разумная власть мужа Ольги Кондратьевны, Ивана Ивановича Чалеева, то Анна Петровна могла бы натворить дел всяких под стать известной Салтычихе.

В те дни, когда Кондратий Федорович задумал жениться в третий раз, в деревеньке Лесино у барского лесника родился сын, крещенный Устином. Когда я впервые встретился с дедом Устином, он насчитывал себе сто восемнадцать лет, а умер он стадвадцатипятилетним, седым, как лунь, но сохранившим все зубы до конца, все волосы и всю ту силу, которая делала его, старика, совершенно самостоятельным. И жил он в своей семье светлым, радостным, любимым, помогая всем, чем только мог, не будучи никому в тягость. Старик обихаживал тридцать ульев, помогал своему восьмидесятилетнему сыну, который выглядел не моложе своего отца, приглядывать за господским лесом. Прекрасно отбивал косы своему многосемейному внуку, которому тоже уже шел шестой десяток. У старого Устина были и правнуки, праправнуки. Жену своего внука, пятидесятилетнюю Матрену, он называл молодушкой.

Вот этот свидетель стародавнего, сохранивший в своем мозгу все прожитое и виденное им, удостаивал меня иногда своей беседой. Слова этого старика казались мне сказочной живой и мертвой водой. Из спрыснутых этой водой могил выходили передо мной живые, отряхнувшие с себя могильное забвение мертвецы, и я чувствовал их присутствие и мог судить их по показаниям живого свидетеля их дел, пороков и порою преступлений.

Старик Устин, как я сказал, редко удостаивал меня откровенными беседами относительно действующих героев драм и комедий, которые отзвучали и забылись в могилах и склепах отошедшего времени.

– Грех, барин, звать с того свету, – говаривал он на мои вопросы. – Земля прикрыла и решила всё. Молиться надо, чтобы земля была покойникам легка. Кто знает, что он видит и слышит? Тайное это дело, а бояться смерти не надо. Молиться надо!

– Как молиться, дед?

– Головой молись, мозгой. Богу слов не надо. Вон пчела – без разговору, а молится. Жук жужжит будто одно все, а он молится.

– Да разве пчела молится?

– Обязательно. В которой колоде мольба идет, а все прочие слушают. Да как у меня ноги стали приставать, в церковь к попу Василию ходить далеко, я все больше на пчельнике, да и слушаю, как пчела молится, самому в охотку станет, индо иной раз до слез.

– А почему, не пойму, ты, дед, не ходишь в церковь, от вас ведь близко, – спросил я.

Дед долго молчал, а потом тихо сказал:

– Такое дело, сынок. Ваш поп Василий пьяница, а вот светлый человек. Он тебе и на руку не смотрит, и не спрашивает. Другой раз иные ему, в издевку, прямо так и скажут: «Бог, мол, подаст». Никогда он не обидится, а только иногда молвит: «Пашке-то что-нибудь дайте, а то ругаться будет». Поп Василий светлый, ему можно Божье слово произносить, от него доходчивей будет. А я у пчел молюсь, они с меня не спрашивают, а сами мед мне отдают, вот так-то бывает.

Старик Устин иногда вдруг прорывался, но на это надо было его вызывать хитростью.

– А правду говорят, дед, вот что … – и нарочно ляпнешь про что-нибудь, совсем несусветимое.

В этих случаях старик выступал всегда в защиту исторической правды и даже иногда сердился.

* * *

Когда Кондратий Федорович умер, Устину было шестнадцать лет. Память не изменила старику, и он очень хорошо помнил прежний барский крепостной обиход.

Каменное Готовцево, дошедшее до наших дней только буграми кирпичного мусора да одним одноэтажным флигелем, в те далекие времена представляло зрелище довольно внушительное. Над прудами, на месте, называемом ныне «Горкой», стоял трехэтажный домина с воротами во внутренний двор, на городской манер. К этому главному зданию непосредственно примыкали двухэтажные флигеля, фасады которых шли перпендикулярно к стенам трехэтажной части дома. С противоположной стороны флигеля замыкались четвертой стороной здания.

Довольно большой внутренний двор был выстлан кирпичом, который был размещен «ребром», так называемой «елочкой». Фасад к прудам был украшен шестью колоннами – три направо и три налево, – между которыми проходила въездная сводчатая арка, запиравшаяся железными ажурными двухстворчатыми воротами. Над воротами находился большой балкон, упиравшийся в крайние колонны. Балюстрада была тоже железная.

Воротные створки существуют и поныне в так называемых «святых воротах», ведущих на кладбище, а балконная балюстрада теперь украшает пролет колокольни.

Парадный подъезд находился в самих воротах, при въезде, на правую руку. Из большого вестибюля, называвшегося «рундучной», где всегда сидели лакеи, широкая лестница вела в средний этаж, занятый парадными комнатами. Большой зал, ряд гостиных, банкетная, диванные, парадная столовая и большой кабинет самого хозяина.

Нижний этаж занимался по правую сторону от ворот комнатами самого хозяина, Кондратия Федоровича. Там были малый кабинет, библиотека, спальня и гардеробная. Левая сторона занималась женской половиной: спальня хозяйки, спальня дочери хозяина, киотная, гардеробная, приемная, гостиная интимного характера. В эту половину попадали или по внутренней лестнице из бельэтажа, или с улицы, через малый подъезд, находившийся на левой стороне двухэтажного крыла. Антресоли были заняты детскими: классной комнатой, комнатой гувернантки, там же комнаты нянек и прочей женской прислуги.

Боковые крылья вмещали в себя комнаты для гостей, приживалок и приживальщиков всех рангов, биллиардную, малую столовую и разные другие комнаты, кладовые, сундучные, лакейские и так далее.

В заднем фасаде низ был занят каретными, конюшнями, поварнями, ледником.

В среднем же этаже помещалась воеводская канцелярия, архив и квартиры некоторых чиновников воеводства, постоянно находившихся при воеводе, не любившем ездить по служебным делам в Галич. В верхнем этаже помещались охотники: псари, вершники.

За главным домом шли служебные хозяйственные постройки. По левую сторону, на значительном расстоянии от главного дома, был построен кирпичный, очень внушительных размеров скотный двор со всякими помещениями для скотников и скотниц. К нему примыкал громадный конный двор для рабочих, охотничьих и других лошадей. Дальше шёл ряд длинных флигелей, тоже кирпичных, в которых размещались каретники, склады для сельскохозяйственного инвентаря, рабочей сбруи и жили семейные дворовые – кучера, форейторы*, конюхи, садовники, кузнецы и прочие мастера.

Девичьи, ткацкая, вышивальная и так далее помещались в правом крыле, и, по словам Устина, женское население усадьбы содержалось очень хорошо по тем временам. Так, там работницы не валялись на нарах, а у каждой была своя кровать. Дворню кормили до отвала и никого не стесняли браками, поэтому в усадьбе не было разврата и тайного блуда.

К вопросу барщины Кондратий Федорович относился весьма оригинально. Все его подданные, главным образом из многосемейных, обязаны были отбывать барщину два года, после отбытия этих двух лет они становились по отношению к своему барину почти совершенно свободными. Так, если многосемейный крестьянин лишался в своем хозяйстве на два года работника или работницы, то большого урона хозяйство от этого не несло, так как из-за этого отданного на барщину на два года работника он был совершенно свободен для собственных хозяйственных дел и никакого оброка барину не платил.

Кроме того, в редких случаях, все вызывались на барщину на какие-либо «авральные» работы, но это бывало очень редко. В то время у соседних помещиков крестьяне изнывали на барщине чуть ли не каждый день и, таким образом, они запускали свое собственное крестьянское хозяйство.

У Кондратия Федоровича его подданные процветали. Издавна в Галичских краях были отходники, уходившие на заработки и платившие своим помещикам оброк. Но у Кондратия Федоровича оброк с таких людей не увеличивался, даже если кто-нибудь из его крепостных вдруг становился «капитальным», то есть состоятельным человеком. Многие из оброчных крепостных Готовцевской вотчины жили в Питере, Москве, Костроме и других городах, занимаясь подрядами, и Кондратий Готовцев не смотрел на них как на дойных коров. Устин говорил мне, что вообще оброк не превышал двух рублей в год, а с отхожих людей он увеличивался сообразно их промыслам, но никогда не превышал двадцати рублей в год.

Земли у Кондратия Федоровича было досыта, как говорится. По Готовцевской вотчине считалось его личной земли до двух тысяч десятин, да крестьянской, по деревням Ивановскому, Кончину, Лесину, Еловке, Владыкину, Коровьину, Заречью, Лемешеву, Бозеевке, Симонову, Кладову и Новинкам, до четырех тысяч десятин удобной земли.

Леса все были в барском распоряжении, но крестьяне могли ими пользоваться очень широко для своих хозяйственных нужд.

Под Костромой у Кондратия Федоровича было еще большое поместье Савино, многоземельное, но малонаселенное, и его-то, главным образом, и эксплуатировал в свою пользу Готовцев. Это давало ему возможность держать до трехсот голов крупного рогатого скота и до пятисот штук лошадей. Между прочим, это количество скота являлось запасным фондом для крепостных крестьян. По причине какого-либо несчастного случая и падежа скотины в хозяйстве, мужик получал от барина новую животину, и крестьянин погибшей скотины не впадал даже и во временную нужду.

Крепостных у Готовцева было немало – свыше тысячи душ мужского пола, не считая дворовых. Лодырей у Готовцева не было. Одни только псари и охотники являлись представителями этого сорта дворовых, но со своею охотничьей страстью Кондратий Федорович ничего не мог поделать. Охота его была больше на крупного зверя. Из-за зайцев и лисиц он не топтал крестьянские озими, а позднею осенью уходил со всей своей охотой на громадные пустыри, которых было в то время хоть отбавляй на северо-восток от Галича; доходил чуть ли не под самый Урал и возвращался из своего похода груженный медвежьими и лосиными шкурами, чернобурыми лисицами и вез с собою подводы с медвежатиной и мороженой лосятиной.

Остальная дворня была мастеровщина. Лакеи портняжили, а в свободное время им разрешалось обшивать окрестных мужиков на свой кошт*. Свои кузнецы, слесари, штукатуры, экипажники, столяры, садовники и прочие, все они имели возможность в свободное время заработать копейку, так как у Кондратия Федоровича не было в обычае выдумывать работу для того лишь, чтобы крепостные издыхали на ней. Соседний помещик Захаров в своем имении Дубяны вздумал воздвигнуть большой каменный храм, и готовцевские каменщики, штукатуры и резчики выполнили эту работу. И Кондратий Федорович гордился работой своих мастеров так, что даже снял с них всякий оброк.

Готовцево славилось еще огородничеством и садоводством. Хозяин Готовцева не любил той природы, что нежится в теплицах и оранжереях, и тому подобных ухищрений. Он не удивлял своих соседей виноградом, персиками и прочими заморскими произрастаниями, зато с помощью парников он имел у себя в любое время все, что может потребовать самый прихотливый стол. Под горой на юго-запад у него сбегал громадный для этих северных мест фруктовый сад. Сливы, вишни, яблони десятков сортов радовали хозяев своими урожаями. Шпалеры ягодных кустов причудливо завивались разными лабиринтами, и хозяин до колик хохотал, когда гости его плутали в них и под конец начинали взывать о помощи!

Посереди сада стоял китайский павильон, который был увешан сладко звенящими колокольчиками на тоненьких проволочках, которые от малейшего ветерка мелодично позванивали, аккомпанируя эоловым арфам, спрятанным в вершинах кленовых и липовых деревьев. В этом китайском домике, с выгнутой разноцветной крышей, тороватый хозяин любил принимать своих частых гостей и потчевать их произведениями своих великих мастеров-кулинаров; некоторые из них были просто гениями своего мастерства.

Добродушие Кондратия Федоровича относилось главным образом к мужикам. С ними он был добр, входил во все мелочи их жизни и заботился об их благосостоянии, и если и бывали репрессии, то в самых крайних случаях.

Устин говорил мне, что на его памяти был выдран один еловский мужик за то, что в пьяном виде сжег свой овин* с посаженными снопами, и только двое были сданы в солдаты вне рекрутчины, но и то за крупное, почти разбойное ограбление. Но, несмотря на свое благодушие, он не всегда был чужд обычному в то время барскому произволу. Так, однажды он объезжал крестьянские поля во время жатвы и ему пришло в голову, что в Ивановской вотчине у него мало народу. Поэтому он назавтра отдал приказ бурмистру, чтобы к нему на двор, в Готовцево, явилось сто холостых парней и сто девок. Сам он отобрал парами: красивых – к красивым, мордастых – к мордастым – и велел готовцевскому попу обвенчать всех разом. Это дела давно минувших дней. Такой «хозяйственный» подход к своим подданным может теперь возмущать, но если мы вспомним, что в эти же времена у других помещиков творились дела, из которых каждому название может быть только одно – преступление, то, пожалуй, не так уж и рассердимся на этого барина!

Кондратий Федорович, когда ему представили все сто пар новоиспеченных молодоженов, распорядился каждой паре выдать «на зубок» по лошади и по корове и, пожелав всем счастливого супружества, стал терпеливо поджидать результатов своей хозяйственной затеи, и ни одна из этих девушек не прошла через «законный свой» позор, то есть через постель своего барина. А такими гнусными делами некоторые помещики занимались еще накануне освобождения крестьян от крепостной зависимости.

Если Готовцев был к своим крестьянам настроен благодушно, то по отношению к своему брату-дворянину этого никак сказать было нельзя про него.

Бывали случаи, когда он разрешал себе самое непозволительное самоуправство. С мелкопоместными дворянами, приходящими в полный упадок, он поступал крайне просто. Забирал их к себе в дом, сыновей отдавал в корпуса, а дочерей, по достижении ими дозволенного возраста, выдавал замуж за приказных, награждая приданым, а родителей их определял к себе приживалами и приживалками: «Живите в тепле и сытости, одеты и обуты. Будет вам с редьки на квас перебиваться. Что вы можете поделать с вашими тремя душами? Только и их уморите и себя не спасете, а за мной и людям вашим будет неплохо». И молчали все, а отобранные Готовцевым у мелкопоместных крепостные люди бога благодарили, что сняли с них обузу – кормить своих маломощных господ.

Из своих приживалов и приживалок Кондратий Федорович не делал шутов и шутих и праздными их не оставлял. У каждого были свои обязанности. Один заведовал водяной мельницей, другой – какой-нибудь мастерской или конюшней, и все они являлись с докладами к своему очень требовательному патрону. Одного из них, старого и почтенного Христофора Христофоровича Аристова, он очень уважал и любил настолько, что почти никогда с ним не расставался. Аристов был в прошлом военный и за свое инвалидство был уволен в отставку со столь малой пенсией, что существовать на нее он не мог. Кондратий Федорович его призрел и нашел в нем истинного друга на многие лета. Аристов был по тому времени хорошо образован. Он завел в Готовцеве хорошую библиотеку, разумеется, на деньги своего патрона. Имея познания в инженерном искусстве, он устраивал разные плотины, копал пруды, устраивал осушительные канавы, и его система осушительных каналов, благодаря его стараниям, и до наших дней сохранила для хозяйственного использования многие десятины когда-то непролазных болот, нынче используемых для всяких луговых и полевых культур и ждущих, когда до них дойдут руки у современных обитателей этих мест. Аристов был также и прекрасным архитектором и строителем, и привезенный из Петербурга Готовцевым для обстраивания усадьбы каменными постройками архитектор тоже нашел в нем «правую руку», и вместе они трудились над созданием каменного Готовцева и Савина.

Жил Христофор Христофорович скромно и свое фаворитство обращал только на общую пользу обитателей усадьбы. Но случилось одно обстоятельство, после которого Аристов взял свою шапку, надел свой старый офицерский кафтан и ушел из Готовцева навсегда.

Дело было так. Дочь Кондратия Федоровича от третьего брака, Ольга, доросла до того возраста, который приличествовал невесте того времени, то есть пятнадцати лет. В эти юные годы Ольга была уже настоящей черноглазой красавицей. Высокая, пышная, с темно-каштановой косищей до самых пят. В Галиче существовал обычай в Духов день всенародно показывать на катании доспевших невест. На этом гулянье щеголяло не только невестами, но богатыми выездами как столбовое дворянство, так и именитое купечество. Ольгу тоже вывезли на показ, и дочь Кондратия Федоровича вскружила не одну жениховскую голову своим появлением.

На соборной паперти стоял некий молодой дворянин, Иван Иванович Чалеев. В чине гвардейского прапорщика, разодетый в светло-голубой мундир своего полка, живописно задрапированный в синий офицерский плащ, с небольшим треухом на голове, он в компании своих приятелей любовался бесконечной вереницей дормезов, колясок и других экипажей, в которых сидели расфуфыренные невесты, сопровождаемые своими маменьками и сестрами. Галичанки всегда славились красотой, и это мелькание молодых прекрасных лиц невольно вскружило голову петербургского офицера, попавшего так удачно в отпуск в свои солигаличские отчины.

Когда с ним поравнялась открытая, запряженная шестериком гнедых коней, с форейтором и ливрейными лакеями на запятках, голубая коляска Кондратия Федоровича – судьба прапорщика Ивана Ивановича Чалеева решилась навсегда.

Рядом с величественной, красивой пожилой дамой, надменно, скорее, возлежавшей, чем сидевшей на мягких подушках коляски, прапорщик увидел существо «столь превозвышенное над всем земным творением», что биение сердца замерло в нерешительности «от гибели отчаяния или блаженства эдемских восторгов».

Такими витиеватыми словами Иван Иванович описывал своему отцу, Ивану Николаевичу, то неотразимое впечатление, которое на него произвела Ольга Кондратьевна своими проникновенными нежными глазами и прочей Дианиной привлекательностью.

Письмо понеслось во всю прыть лошадиного бега в солигаличское родовое имение Чалеевых, Родионово, и столь же быстрой эстафетой примчался родительский ответ, в котором, между прочим, находились нижеследующие знаменательные родительские предписания: «…Считаю визитацию к Кондратию Федоровичу приличной. Предстань пред сим достойным мужем, свидетелем моего к нему решпектабельного уважения, и льщусь, что достоинства нашего рода беспрепятственно воздвигнут не токмо узы знакомства, но и семейственные сближения».

Появление в Готовцеве молодого, блестящего офицера произвело немалое впечатление. Сам Кондратий Федорович принял его в парадном кабинете и удостоил длительной беседой о петербургской жизни, о придворных событиях, о суворовских доблестях и проказах и – тайностно – о новейших фаворитах.

Скромная, умная речь молодого офицера настолько пришлась по нраву Кондратию Федоровичу, что он пригласил его откушать с собой в тесном семейном кругу и повел его на дамскую половину, где все уже были осведомлены о прибытии молодого, красивого гостя и приготовились к достойному приему последнего.

Дамская половина была очарована молодым офицером. Прекрасные манеры столичного гостя, блестящий мундир, звон серебряных шпор, приятный французский разговор, подробное описание последних столичных мод и блеска придворных выходов и балов просто восхитили прекрасный пол. Даже капризная, пренебрежительная Анна Петровна нашла его «шарманом»*, а любимая ее приживалка и наперсница, Калерия Львовна Белехова, вытащила из-за скулы пареную дулю и развязала платок, которым она постоянно подвязывала свои желтые щеки и с которым расставалась только в бане.

– Лямурчик, лямурчик, – шептала она, закатывая свои белесые глаза под самый лоб.

Ольга Кондратьевна внимательно следила за интересным гостем. Еще в Духов день она заметила его стройную фигуру на соборной паперти. В своих мыслях она частенько возвращалась к этому, так неожиданно явившемуся перед ней незнакомцу. Его приятная простота, мягкий, бархатистый, но мужественный голос, манеры свободные, грациозные, соединенные с живописной военной выправкой, нравились ей и были столь отличны от всего того, что ей приходилось видеть на своем, правда еще очень недолгом, веку.

После обеда, за которым Иван Иванович показал себя тонким ценителем кулинарного готовцевского искусства и настоящим знатоком тонких вин, сохранявшихся в готовцевском винном погребе и извлеченных оттуда ради гостя, – вина эти были одной из гордостей Кондратия Федоровича, – все общество перешло в одну из гостиных, куда подали кофе, свои фрукты, свое печенье, свои наливки и чужестранные ликеры.

В гостиной стояли арфа и клавесины. Гость поинтересовался, кто из дам владеет искусством сих инструментов. Ему указали на Ольгу Кондратьевну. Без ломания, свойственного тому жеманному времени, Ольга села за арфу и сыграла действительно с большим искусством пьесу. Ее красивые пальчики бегали по струнам с такой грацией, в темных глазах, устремленных в пространство, светилось такое глубокое понимание исполняемой ею сонаты, что Иван Иванович пришел в восторг и сказал ей, что в то время, как он слушал ее исполнение, ему казалось, что он видит перед собой святую Цецилию.

Иван Иванович сам был не чужд вокальному искусству и по просьбе всего общества спел красивым баритоном несколько модных романсов, которые восхитили слушателей.

Кондратий Федорович оставил понравившегося ему гостя ночевать. Ужинали в китайском павильоне, среди цветущих яблонь и вишен. Когда разошлись все на покой, то Ивану Ивановичу не спалось. Он почти всю ночь просидел у окна и глядел на туманную долину реки Тёбзы, слушал доносившийся до него шум водяной мельницы и соловьиные трели. Он был влюблен, и образ красивой Ольги Кондратьевны стоял перед ним, как живой.

– Царица души моей, – шептал он, и в душе его кипели и переливались все силы, все радости, все надежды и вся жажда блаженства.

Ольга Кондратьевна тоже не спала и, стоя у окна своей девической комнаты, смотрела на гладкую поверхность сонных прудов, на таинственные кущи сада за ними, на поднимающуюся из-за вершин деревьев ярко-голубую луну. Она слушала ночь, и шум водяной мельницы, и соловьиные трели так же, как слушал их Иван Иванович. И они растворялись во всем этом волшебном звучании весенней ночи, и в душе ее пел приятный баритон.

– Царица души моей… – и впервые в ее сердце кипели и переливались все силы, все радости, все надежды и вся жажда блаженства.

Свидание отцов их состоялось как бы случайно, в Галиче, на нейтральной почве. Старики подружились и вскорости навестили друг друга. В Родионове Кондратия Федоровича принимали помпезно. Крепостной оркестр Ивана Николаевича положительно надсадил уши сановитого гостя. Кондратий Федорович отплатил Ивану Николаевичу гостеприимством не менее великолепным. Христофор Христофорович соорудил такой необычайный фейерверк, с такими оглушительными пушечными выстрелами, что у гостя несколько дней звенело в ушах.

Фамилии решили породниться между собою, и бракосочетание Ивана Ивановича с Ольгой Кондратьевной было назначено осенью.

Фамильный совет решил, что жених поедет в Петербург и, навсегда простившись с Беллоной*, к концу лета вернется в родные палестины, чтобы, повесив бранные доспехи на стены, надеть на свое чело миртовый венок и заняться мирными утехами сельской жизни в объятиях пленительной супруги, благословляемой на сей подвиг Гименеем и оберегаемой Пенатами.

Но тут произошли обстоятельства, несколько омрачившие предстоящее празднество.

Появляется на горизонте фигура странная, предерзостная, но, во всяком случае, решительная. Некий молодой помещик, недальний сосед, по фамилии Лермонтов, весьма ограниченный в средствах, попросту говоря, мелкопоместный, имел несчастье воспылать дерзостной страстью к прелестям Ольги Кондратьевны. Он ухитрился каким-то образом переслать Ольге Кондратьевне послание, в котором в ярких красках описывал все безумие своей огненной страсти и молил предмет своих сердечных терзаний о взаимности. Ольга Кондратьевна показала письмо своему жениху. Возмущенный поведением своего неожиданного соперника, Иван Иванович явился в усадьбу Лермонтова и в резких выражениях высказал ему всю неуместность и дерзость его притязаний.

Лермонтов назвал Ивана Ивановича «фазаном». Иван Иванович назвал Лермонтова «назойливой мухой». Соперники решили кончить свой спор поединком. На заре, в условленном месте, в сопровождении своих секундантов противники съехались и стрелялись верхом на конях. Лермонтов промахнулся, и Иван Иванович ранил его в ногу.

Пока Лермонтов слег в постель для излечения своей раны, Иван Иванович уехал по делам своей отставки в Петербург.

Поправившись от ранений, Лермонтов не оставил своих притязаний и совершенно неожиданно явился перед самим Кондратием Федоровичем с просьбой отдать замуж за него Ольгу Кондратьевну. Готовцев от столь неожиданного появления перед ним какого-то незнакомого молодого человека, показавшегося ему сумасшедшим, сначала даже как-то растерялся. Но, придя в себя, для начала он весьма сдержанно поинтересовался, в здравом ли уме находится представший перед ним молодой человек.

– Сударь! В околотке вами уже произведен некий абшид*, за который вы получили уже достойную конфузию от нареченного жениха моей дочери, на имя которой вы столь дерзостно посягаете в своей смешной декларации. Мой совет вам, сударь, безотлагательно убираться из моего дома и принять меры, возможные для вас, чтобы я никогда не вспоминал об этой вашей чрезмерной дерзости.

– Я не могу жить без любви Ольги Кондратьевны, – с твердостию сказал Лермонтов.

– Вон! – крикнул Кондратий Федорович.

– За дверьми вашего дома я убью себя, если вы мне не отдадите предмет моей страсти.

– Да что же, сударь, моя дочь предмет неодушевленный, что ли, чтоб я мог отдавать ее для спасения жизни всякого дурака. Вон! – повторяю вам, или ты жестоко ответишь за свои наглости.

– Не уйду! – так же твердо и решительно ответил несчастный влюбленный. – Жар души моей невыносим!

– Жар души твоей непереносен, так я охлажу его тебе, молодчик. Гей, сюда!

Явились два здоровенных гайдука, и с ними вошел Аристов.

– Взять этого шаматона** и посадить в подвал под караул! – вне себя закричал Кондратий Федорович.

– Кондратий Федорович, одумайся, друг, – вступился за Лермонтова Аристов. – Молодой человек болен и достоин докторского внимания, а не столь жестокого обращения.

– Христофор! Не суйся в дела, кои до тебя не касаются. Взять его и в подвал немедленно!

Лермонтова, несмотря на сопротивление, почти вынесли из кабинета и действительно посадили в один из дальних подвалов дома Кондратия Федоровича.

– Кондратий Федорович! Прошу тебя, одумайся, прикажи отпустить несчастного домой и сдай его на попечение домашних. Видимое ли дело, ведь рассудок в нем потрясен роковою страстью, и он достоин внимательного целения, а не столь жестокого наказания. Сей поступок твой не есть дворянский.

– Христофор! Повторяю, не суйся в дела, до коих тебе нет никакого дела.

– Все что касается до твоей чести, моего друга – это мое дело. Еще раз прошу тебя, отмени свой недостойный дворянской поступок!

– Не отменю!

– Не отменишь?

– Ни за что!

– Ну, так прощай. С таким самоуправцем я не могу жить под одной кровлей, – сказал Аристов. – Мне грустно смотреть на твое искаженное гневом лицо. Твой мозг беспорядочно мечется во мраке низменных чувств и глушит голос твоего сердца.

– Ты не понимаешь оскорбления, которое нанес мне этот щенок своим наглым предложением. Какая-то нищая дрянь дерзнула посягнуть на мою дочь, – ответил Готовцев.

– Не понимаю, Кондратий, потому что не вижу тут оскорбления, – сказал Аристов, – ты поставлен настолько высоко над сим несчастным, что оскорбить тебя он не может. И сколь предерзостна мечта сего юноши – тоже вопрос, подлежащий здравому обсуждению Страсть помутила его рассудок. Настолько ты годами превышаешь его, несчастного, чтобы мудрым житейским словом привести его в сознание. Не забудь, что и он дворянин, а этому рангу различие делать по богатству неправильно. Ранг остается рангом. Всякий поймет, что твоя дочь – невеста другого, достойного человека, и идет замуж по влечению своего сердца, стало быть, говорить о любви тут немыслимо, и выходка сего Лермонтова – болезненна. Не увеличивай его страданий жестокостью своего поступка, тоже безумного и недостойного. Отечески поговори с ним, успокой, рассудком отними у него глупые несбыточные надежды и исцели его тяжкий недуг, коему название – безумная юность. Кто не переживал страсти, кто не ведал безумных поступков, кто не считал в жизни все возможным? Кто из нас не был молод? Вспомни, Кондратий, свою молодость – и, быть может, найдешь в себе желание понять и простить этого бедного юношу. А теперь – прощай! Ухожу от тебя и не хочу знать тебя жестоким, несправедливым и тупым!

– Как хочешь, я тебя не задерживаю, – холодно сказал Кондратий Федорович. Аристов ушел и больше не появлялся на горизонте Готовцева.

Родня Лермонтова поднялась на дыбы. Пошли жалобы в Петербург. В Петербурге у Кондратия Федоровича была сильная рука, и жалобы попадали под сукно.

По словам Устина, в это же время произошло еще одно кляузное дело. Явился к Готовцеву сын местного священника, какой-то чиновник в значительных чинах. В чем тут было дело – об этом история умалчивает. Известно только, что попович этот после тайной, с глазу на глаз беседы, причем не очень длительной, с хозяином Готовцева, Кондратием Федоровичем, был по приказанию последнего отведен на конюшню и выпорот весьма основательно. В Петербург полетела еще одна жалоба.

Наступила осень. Иван Иванович приехал к радостной невесте. Оба они ходили к отцу невесты просить за несчастного Лермонтова, который продолжал сидеть в подвале, но бесполезно.

Свадьбу сыграли пышно. Молодых венчал сам костромской архиерей соборно со всем именитым губернским духовенством, и после всех пиров и визитов молодые уехали в свое Савино, которое Ольга Кондратьевна получила в приданое.

Кондратий Федорович после отъезда любимой дочери стал одинок. С Анной Петровной у него давно уже были нелады. Последние годы его жизни были согреты любовью одной крепостной женщины, по имени Олимпиада. В этой Олимпиаде Кондратий Федорович души не чаял. Он жил в доме на своей половине вместе с Олимпиадой и задумывал даже начать развод с Анной Петровной, чтобы жениться на этой женщине, которая к моменту этого рассказа была уже беременной.

Из Петербурга к Кондратию Федоровичу пришла бумага, которая крайне его встревожила. Его друг, граф Зубов, писал Кондратию Готовцеву, что лермонтовское дело вышло наружу благодаря всяким лазейкам, через которые выпоротый чиновник умудрился довести эти дела до внимания Екатерины Второй, и что самое лучшее – это самому Готовцеву приехать в Петербург и с помощью своих сильных друзей отпарировать удар, который собирается над его головой.

Кондратий Федорович так и сделал. Много не медля, он собрался в дальний вояж, и простившись со своей Липочкой, и поручив ее заботам преданных ему людей, он на рассвете январского дня 1788 года выехал в столицу, выслав вперед несколько конных подстав со своими кучерами, из расчета, чтобы каждая подстава не проходила более 150 верст.

Кострома, Ярославль, Ростов, Москва, Тверь, Окулово, Бологое, Любань – и Петербург.

В Петербурге завершил свое дело благополучно. Зубов и другие успели внушить ему, что теперь времена другие, что тлетворное влияние Запада слишком отзывается на некоторые воззрения матушки-царицы и поэтому-де Лермонтова надо безотлагательно выпустить на свободу, впредь до распоряжения свыше, а относительно высеченного чиновника дело надо кончить полюбовно, то есть уплатить за оскорбление действием по уговору с пострадавшим. Полюбовно дело кончилось не очень накладно для Кондратия Федоровича, так как пострадавшему дали понять, что старинная поговорка – «тише едешь, дальше будешь» – имеет зело* глубокий и вразумительный смысл.

Отослав вперед себя нарочного с приказом выпустить Лермонтова из заточения, Кондратий Федорович двинулся назад, чтобы до разлива рек приехать если не в Готовцево, то, во всяком случае, в Савино, чтобы у молодых переждать пору непролазной весенней бездорожицы.

Человек и в прежние времена, так же как и в теперешние, живет, живет и не знает, что принесет ему завтрашний день с собой. Так было и с Кондратием Готовцевым. Он ехал домой, торопился, мечтал вскорости увидеть свою Олимпиаду и приняться за устройство ее дел. Ему дали понять в высших сферах, что развод может быть очень затруднен, а четвертый брак, в случае даже удавшегося развода, разрешен не будет ни в коем случае. Поэтому, раздосадованный всеми этими препятствиями, Готовцев задумал во что бы то ни стало закрепить за Олимпиадой сельцо Ступино и отпустить ее на волю, о чем в боковом кармане своей дорожной бекеши** он вез оформленный во всех инстанциях документ.

В Москве дела задержали Готовцева на целый месяц. Межевая канцелярия своими проволочками лишний раз подтвердила истину, что «не подмажешь – не поедешь», и когда окончательно «подмазали» необходимый винтик в сложной машине правительственного ведомства, то возок пришлось уже снимать с полозьев и ставить на колеса.

Пасха в тот год была поздняя, и только на Фоминой неделе Готовцев сел на паром под Костромой и перебрался в Кострому, на левый берег Волги, где и остановился в своем собственном городском доме. Но отдохнуть здесь ему не привелось. Из Готовцева примчался гонец с известием, что в пятницу, на Святой неделе, Олимпиада разрешилась от бремени мертвым младенцем мужского пола, а сама, промаявшись грудницей три дня, отдала богу душу, не приходя в сознание.

Кондратий Федорович гнал лошадей во всю прыть и в восемь часов пронесся сто восемь верст расстояния от Костромы до Готовцева. Олимпиада была уже похоронена за алтарем церкви, рядом с господским склепом.

В большом готовцевском доме все затихло и все притаились. На третий день после возвращения своего из дальнего вояжа Кондратий Федорович приказал позвать к себе в кабинет главную камеристку-приживалку Анны Петровны и заперся с ней наедине. Сначала все было тихо и слышался только сдержанный голос барина. Потом голос его возвысился до грозных окриков. Вдруг по всему дому пронесся нечеловеческий визг, в кабинете что-то грохнуло на пол. Раздались тяжелые шаги. Замок двери щелкнул, и в дверях появился бледный, с горящими глазами, с нечеловеческим выражением в них и с искаженным судорогой лицом Кондратий Федорович.

– Гей, нагаек!

К его ногам подползло растерзанное существо, в котором с трудом можно было узнать Белехову.

– Пощадите, не ведаю, умоляю, невинна ни в чем… пощадите, благодетель.

Явилось несколько охотников и псарей с арапниками.

– Последний раз тебя спрашиваю, стерва, скажешь или нет? – прохрипел барин.

– Знать ничего не знаю, безвинно терплю гнев ваш… Пощадите.

– Растянуть на полу и спустить ей шкуру с костей, пока не скажет правду, – приказал Кондратий Федорович.

Охотники подхватили Белехову под руки, втащили обратно в кабинет. Дверь захлопнулась, и послышался то какой-то вой, то визгливый, кошачий, то какой-то прерывающийся собачий лай. Шли минуты, одна за другой.

Непривычный к таким явлениям, дом затих. Зажав уши, все обитатели его попрятались по норам, как мыши. А из кабинета неслись то визг, то лай. Вдруг все затихло и сменилось жалобными стонами. Дверь снова открылась, и из кабинета вышли четверо охотников, неся на простыне голое, распухшее, окровавленное и тяжко стонущее тело Белеховой.

– К барыне!.. – крикнул Кондратий Федорович и пошел вперед, а за ним понесли избитую Белехову.

Когда Кондратий Федорович вошел в комнату жены, последняя стояла около своего туалетного столика, бледная, но старавшаяся сохранить присутствие духа.

Перед Анной Петровной спустили на пол, на ковер, простыню с изуродованной Белеховой.

– Повтори перед ней, в чем созналась мне, – тихо сказал Готовцев, в упор глядя в глаза своей жене.

Белехова только стонала.

– Ну! – нетерпеливо крикнул Готовцев.

Стоны продолжались.

– Ах, так! Так ты молчишь? Хлещи ее по животу, стерву! – заорал иступленный Готовцев.

И только взмахнули в воздухе арапники, как полуживая уже Белехова, собрав последние силы, воскликнула:

– Скажу… пугала… Олимпиаду сама… Анна Петровна… Привидением… душила ее…

– Унесите ее и сдайте доктору Кораблеву, чтобы пользовал ее со всею тщательностью, – приказал охотникам Готовцев.

Когда Белехову вынесли из комнаты, Кондратий Федорович затворил дверь, запер её на ключ, и что там происходило – никто не мог узнать и не смел догадываться.

В тот же вечер Кондратий Федорович приказал подать лошадей и уехал в Савино, к своей дочери, которая готовилась месяца через три стать матерью.

Анна Петровна с месяц не выходила из своей комнаты и принимала у себя только доктора Кораблева. В июне месяце она уехала надолго в Сумароковский монастырь на богомолье. Ее горничные говорили, что она по ночам не могла спать, а если и задрёмывала, то сейчас же с криком просыпалась и все гнала от себя Олимпиаду.

Одна старуха, из числа будущих действующих лиц моего повествования, рассказала мне следующее о преступлении Анны Петровны.

Присутствие в доме «барской барыни»* было непереносимо для гордой Анны Петровны, и каждый момент своего невольного «вдовства», выпадавший на ее долю, она посвятила действиям против ненавистной Олимпиады. Когда до ее слуха дошло, что любовница барина ходит тяжелая, она задумала преступление, а когда одна из приказных крыс, которых вертелось всегда немало около больших господ, шепнула ей, что, дескать, супруг ваш заинтересовался законными путями бракоразводства, Анна Петровна решила задуманное привести в исполнение и стала поджидать благоприятного времени.

Благоприятные обстоятельства пришли вскоре самым неожиданным образом. Судебные дела вызвали мужа в Петербург, и руки Анны Петровны были развязаны. Она поджидала подходящего момента терпеливо, так как хотела сыграть свою игру наверняка. Дела задерживали мужа все дольше и дольше, и отодвигалось его возвращение домой, а роды у Олимпиады все приближались. И Анна Петровна решила действовать. По той лестнице, по которой когда-то хаживал в ее опочивальню Кондратий Федорович, она ночью пробралась на половину мужа, где по соседству со спальней Кондратия в особой комнате помещалась Олимпиада.

С помощью Белеховой, посвященной в замыслы своей патронессы, барыня надела на себя нечто вроде белого савана, намазала фосфором, который Белехова стащила у доктора, руки, волосы, лицо около головного платка и, скинув обувь, в одних чулках вошла ночью в комнату несчастной Олимпиады. Когда последняя проснулась от прикосновения к ней холодных рук Анны Петровны, то, понятное дело, обмерла от ужаса. Анна Петровна взяла ее за шею и немного придавила пальцами и держала так до тех пор, пока от прикосновения рук «мертвеца» Олимпиада не потеряла сознание.

Вскорости начались роды, и больная нервной горячкой Олимпиада выкинула мертвого ребенка, в безумном страхе толкуя окружающим о каком-то мертвеце, душившем ее. Вскорости у Олимпиады развилась родильная горячка. На следующую ночь привидение повторило ту же штуку. И на третью ночь то же самое. А больше призраку не пришлось появляться с того света, так как больная Олимпиада на третий день умерла, не приходя в сознание.

Похороны справила Анна Петровна крепко, истово и место на кладбище выбрала почетное, чтобы с этой стороны не было ничего, наводившего на сомнения.

И все бы кончилось для Анны Петровны и ее помощницы благополучно, если бы их не попутал бес и не забыли бы они в комнате Кондратия Федоровича на столе баночку, в которой плавал кусочек фосфора.

Почему-то эта баночка показалась Кондратию Федоровичу подозрительной. Он позвал к себе своего домашнего лекаря и, показав ему баночку с фосфором, спросил, что это такое.

– Это мой фосфор, – ответил образованный лекарь. – Только его было в три раза больше. Вот уже целый месяц, как я его ищу повсюду и не могу найти.

– Это яд? – допрашивал лекаря Кондратий Федорович.

– Очень даже сильный, – ответил тот.

– Могла быть отравлена этим ядом моя Олимпиада? – допытывался Кондратий Федорович.

– Ни в коем случае. Отравление фосфором вызывает такие физические страдания, что это вызвало бы у меня неминуемое подозрение. Покойная умерла от испуга, нервного, который в ее тяжелом положении вызвал родильную горячку.

– Какой же испуг? Чего она могла испугаться?

– Это мне неведомо, – ответил лекарь. – Беременность протекала совершенно нормально, покойная была всегда весела, бодро поджидала разрешения от бремени, занимаясь все время шитьем приданого для будущего младенца. Я навещал ее не только каждый день, но, по вашему приказу, визитировал к ней по нескольку раз в день. Однажды ночью случился в доме страшный переполох. Я, придя в комнату покойной, застал ее уже в родильных муках, а сама она была в беспамятном положении и бредила каким-то мертвецом. А где вы нашли мой фосфор?

– Это неважно. Уберите его и спрячьте подальше.

Кондратий Федорович ходил и мучительно думал о баночке с фосфором, оказавшейся каким-то чудом в его комнате. Вдруг он вспомнил о лестнице, ведущей на половину Анны Петровны, которой он не пользовался уже несколько лет. Дверь на эту лестницу оказалась запертой, и ключ торчал с той стороны. Кондратий Федорович воспользовался случаем, когда его супруга со своим штатом отправилась гулять в сад, и пришел на половину жены. Из ее гардеробной он поднялся лестницей, ведущей в его комнату. Ключ торчал изнутри… Кондратий Федорович зажег восковую свечу и медленно спустился по лестнице в гардеробную жены и так же медленно поднялся наверх, к себе, освещая и исследуя каждый свой шаг. На одной из ступенек что-то блеснуло, он поднял этот предмет и увидел, что держит в руке золотую булавку. Как она могла попасть сюда? Белехова скажет мне все, или будь я проклят навеки. Дальнейшее известно.

Кондратий Федорович уехал в Савино и больше в Готовцево уже не вернулся. Прожив у дочери до рождения ее первенца – дочери, названной Наталией, – он проехал в Кострому, а оттуда решил побывать в Ярославской губернии, чтобы осмотреть имение своей покойной второй жены, урожденной Хомутовой.

Побывав в Ярославской губернии и наведя там должные порядки, Кондратий Федорович повернул обратно, в Кострому. Тут и случилось с ним то роковое, неизбежное для каждого человека, вне зависимости от его ранга и звания – смерть.

Приехав в Кострому и переправившись на пароме через Волгу, Кондратий Федорович в своем экипаже, запряженном шестериком добрых коней, стал подниматься на Молочную гору. Выехав с горы на центральную площадь, кони чего-то испугались и понесли коляску по направлению к Павловской улице; кучер лошадей сдержать не мог, и как раз на углу Павловской, там, где ныне стоит здание окружного суда, экипаж Кондратия Федоровича столкнулся с обозом, выходившим с Павловской улицы ему навстречу. Все смешалось, экипаж Готовцева опрокинулся, и Готовцев вывалился из него, ударившись затылком о каменную тумбу, стоявшую на углу тротуара.

Раненого подняли и привезли в его дом на Ивановской улице. Послали за доктором, но это было уже не нужно. Не приходя в сознание, Кондратий Федорович на восьмом десятке жизни отдал богу свою грешную душу.

Тело его перевезли в Готовцево и, совершив торжественное отпевание, опустили в новый склеп. И пришлось Кондратию Федоровичу обновить своей персоной это печальное сооружение. Над склепом, над местом мирного упокоения бывшего владельца многих и многих земных угодий, был поставлен каменный памятник, изображающий пышный саркофаг, украшенный скульптурными изображениями, эмблемами и надписями.

Большая толпа народа проводила к месту вечного упокоения тело помещика Кондратия Федоровича Готовцева. Немало съехалось дворянства помянуть бывшего воеводу и всякого крепостного лица сбежалось помянуть покойного и пожелать, чтобы была ему земля пухом.

Вступал во владение Готовцевом новый барин, старший сын Кондратия Александр Кондратьевич, человек серьезный и не в малом чине по тем временам, полковник, да еще гвардии.

Вотчина Кондратия Готовцева прожила немало времени покойно, без притеснений и гнета темной власти и теперь, не без трепета и страха, ждала приезда нового барина и неминуемо – новых порядков.

Наследниками большого состояния Готовцева, в сущности, являлись четверо: дети – Александр, Николай и Ольга Кондратьевичи – и вдова его, Анна Петровна. Воля покойного была точно высказана в подробнейшем завещании. Старшего сына он делал владельцем всех материнских – хомутовских поместий – и передавал ему родовое Готовцево с небольшим сравнительно количеством земли. Все же имение переходило в руки второго сына, Николая, и возводить постройки новой своей усадьбы он был волен в любом месте. Ольге Кондратьевне уже была выделена в приданое усадьба Савино, что подтверждалось в завещании: усадьба Савино с пустошами Курганы, Сендега, Антонино и Бровки и с деревнями Завражье, Горки, и Привольное переходит во владение Ольги Кондратьевны Чалеевой, в девичестве рожденной Готовцевой; в том имении, по последней ревизской сказке, 300 душ и при них земли надельной неудобной и удобной, не считая господской, одна тысяча восемьсот десятин.

Супруге своей, Анне Петровне, он предоставлял право жить у кого ей заблагорассудится из своих детей или же вернуться к своим родным, что, ввиду их полной захудалости, будет для нее затруднительно, почему и советует ей поручить свою персону опеке детей. Прямого же наследства, даже в виде законной части вдовьей, он категорически лишал ее.

Прошло несколько лет. В Ивановском выросла новая усадьба, в которой хозяйничал Николай Кондратьевич.

Анна Петровна к этому времени уже умерла и в склепе, по левую руку Кондратия Федоровича, скромно заняла свое место.

Александр Кондратьевич не жил в Готовцеве, занятый своей карьерой – в то время он был уже директором 1-го Московского кадетского корпуса. Дом в Готовцеве пустовал, так как приживальщики все вымерли, а новых не заводилось. Дворня разбрелась по оброкам. Дом стоял унылый, брошенный, и в одну из весенних гроз 1796 года молния ударила в незакрытую трубу. Шаровая молния прокатилась по комнатам парадного этажа и взорвалась в той самой гостиной, где некогда Ольга Кондратьевна пленяла сердце Ивана Ивановича своей игрой на арфе.

Дом вспыхнул, и мало что удалось спасти из пламени. Сгорели все книги, рукописи, собираемые когда-то Христофором Христофоровичем с такой любовью и интересом, картины, среди которых были подлинные Рембрандт, Курбе, немец Корнелиус и другие, сгорели. Погибла редкостная мебель, крепостное искусство, а также ценности этого рода, вывезенные в свое время из-за границы. Погибли хрусталь, фарфор, фаянс, серебро сплавилось в бесформенные лепешки.

Конечно, удалось спасти немало из боковых флигелей и из дальних подвалов. Уцелело много портретов, посуды медной кухонной, уцелели английский фаянс и севр*, но это было ничто в сравнении с тем, что в продолжение двух дней пылало, испепелялось, плавилось, проваливалось, – с расписными потолками и редкими по рисункам паркетами.

Возобновлять этот дом Александр Кондратьевич не стал, а построил правее его, ближе к саду, небольшой флигель из красной сосны, на случай своего приезда в Готовцево.

Над прудами стоял остов громадного мертвого дома, с провалившимися крышами, выбитыми окнами и заколоченными дверными проемами. Жуть наводил этот кирпичный мертвец, в котором завелись совы, а в лунные ночи носились в нем, вылетая из оконных дыр и снова влетая обратно, бесшумные летучие мыши.

Воспоминания