(конец XVIII — первая треть XIX вв.)
Ирина Федоровна Худушина
Российская Академия Наук
Институт философии
ОГЛАВЛЕНИЕ
Золотой век России
Часть первая. Мудрено быть самодержавным
Глава I. Вознесенное и проклятое
Глава II. Ограничение неограниченного
Глава III. Рубеж свободного выбора
Часть вторая. Дух смирения, терпения, любви
Глава I. Старая вера новой России
Глава II. Искус масонской идеи
Глава III. Александровский мистицизм
Вместо заключения. Расплата
«Поверьте, что тут действительно все, что у нас было доселе красивого. По крайней мере тут все, что было у нас хотя сколько- нибудь завершенного. Я не потому говорю, что так уже безусловно согласен с правильностью и правдивостью красоты этой; но тут, например, уже были законченные формы чести и долга, чего, кроме дворянства, нигде на Руси не только нет законченного, но даже нигде и не начато».
Ф.М. Достоевский
В современном обществе существует некая ностальгия по золотому веку России, мыслимому по-разному, но где сквозь грезы непременными чертами проступают красота, доблесть и честь. Вопреки очевидному, не ранят прихоть деспота и вздох раба, а из прекрасной дали проступают царственные силуэты поэзии, дружбы и любви. Конечно же, это пушкинская пора, Россия его времени. [5]
Пушкинская эпоха немыслима без «хваленых дедовских времян», беспечного века екатерининских вельмож, без загадочного императора Александра Первого и юного братства царскосельских лицеистов, без войны 1812 года, без вольного вдохновения арзамасцев, без, наконец, невольников чести, декабристов, своим восхождением на эшафот прервавших безмятежную молодость России… Детали проступают все яснее, и тогда все очевиднее становятся язвы, терзавшие общество, народ, государство. По мере прояснения реальных подробностей, как тогда говорили «порядка вещей», все более туманятся очертания милой мечты, грезы о золотом веке России, уступая место картине российской действитель- ности, пристальное изучение которой невольно рождает сомнение: да полно, была ли золотая пора России, не извечная ли это мечта усталой русской души, подобная мечте о граде Китеже, о том, что было, было время, когда человек был счастлив не только надеждой, но и благословенной наполненностью бытия. [6]
Сегодня, исцеляясь от расслабленности, мы, как никогда прежде, ищем опору в нашей истории и с магическим словом «Россия» связываем свое будущее. Как известно, истина не передается, и «мысль не дело, — говорил Н.М. Карамзин, — а дело будет не по нашим мыслям, а по уставу судьбы». Пусть так. И все же лишь история если не утешит, то объяснит, а может быть, и подскажет. Всматриваясь в страницы не столь отдаленной нашей истории, мы все более убеждались в обоснованности соотнесения первых тридцати лет XIX в. с золотым веком русской истории. Полагая, что совершенство русской Музы является верным, но не абсолютным тому подтверждением, мы исходили из иных, более прозаических наблюдений. [7]
Это была эпоха проснувшегося, молодого, сильного общества, начинавшего осознавать себя — свою историю, свою силу и свою слабость. Краткий миг в понимании путей преобразования мыслящее общество было едино с царем, вернее, император Александр Павлович был согласен со своими будущими оппонентами. Это редкое единодушие в союзе с жаждавшей деятельности, горевшей высокими идеалами служения отечеству первой русской интеллигенцией, окружавшей императора, безусловно, могло коренным образом изменить будущее России, будь… О, если бы речь шла лишь об одном нереализованном условии — о нерешительности молодого императора, или отсутствии третьего сословия, или пассивности народа. Причин фатального неуспеха тысяча, вернее, всего одна — это Россия, которая если и движется к некому общепринятому образцу совершенной цивилизации, то сугубо иррационально, с рациональной точки зрения. Однако и иррационализм имеет свои парадоксальные законы.
В прямом луче пристального научного интереса, казалось бы, на все можно дать ответ, но сколь бы он ни приближал нас к истине, мы будем все так же далеки от последнего Слова, ибо есть, есть нечто необъяснимое, заповедное в нашей истории, в самом нашем бытии. Оно наполнено неспадающим духовным напряжением, оно удивительно терпением народа и поражает неверностью его счастливой звезды. В те моменты, когда общество уставало и уже совсем теряло надежду, что-то говорило: такова воля Провидения. [8] Было и так, что кроме веры в Провидение не оставалось у русского человека ничего. На исходе пушкинской поры мы услышали этот смиренный и безнадежный вздох уходящего царственного поколения. Пока же, в начале XIX в., общество не лишилось своих надежд на обновление. Напротив, это было ликующее время всеобщей веры в скорое благоденствие отечества. Благотворный эффект осмысленности, предначертанности бытия освящал особой метой жизнь каждого. Политический романтизм, гражданский пафос тех лет создавал атмосферу сопричастности в клятвенном служении России. Как ни просто это оспорить, но осмелимся сказать — то был расцвет самодержавно-дворянской России. Однако не ради апологии самодержавия или идеализации русского дворянства мы затевали этот труд, хотя в дни смуты естественно желание отыскать в истории то золотое время, когда противоречия между людьми не переросли еще в ненависть, когда помыслы и правительства, и общества объединяло стремление к совершенствованию государства. —
Утопия?
Да, в самом ближайшем рассмотрении, на расстоянии вытянутой руки, любое время видится взрывоопасным сплетением противоречий. [9] Но отстраненное видение все-таки позволяет указать на главное — стабильность. Именно в периоды стабильности русское государство ощутимо продвигалось в своем развитии, как это было в царствование Екатерины II, Александра I и в начале царствования Николая I. Это к ним относилось известное пушкинское: «Правительство все еще единственный европеец в России».
Если русло истории прокладывают два энергетичеcких потока — власть и общество, — то, очевидно, более сильная сторона и будет определять характер и направление течения. В России вплоть до середины XIX в. наиболее зрелой и организованной политической силой было правительство, то самое вознесенное и проклятое самодержавие. Лидирующая роль правительства — это не просто сила власти, опирающаяся на силу армии и аппарата. Политическое лидерство — это прежде всего способность разглядеть потребности развития государства и общества и своевременно на них отреагировать. Это умная власть, это власть, предупреждающая взрыв противоречий. Это сознательный учет и использование всех сильных и слабых сторон, особенностей психологии каждого сословия. [10]
Практически до конца XIX в. общество не могло противопоставить верховной власти столь же организованной силы, хотя со временем соотношение «массы энергии» в потоке русской истории менялось. Власти все труднее становилось реагировать на запросы усложнявшейся жизни, а общество начинало все более трезво смотреть на венценосного Господина. Это не значит, что до середины XIX в. самодержавие не знало серьезной оппозиции. Напротив, именно со второй половины XVIII в. начинают формироваться собственно оппозиционные тенденции, в первую очередь в кругах высшего родового и сановного дворянства.
Слабость оппозиции, неисчерпаемый кредит доверия правительству со стороны народа — все это свидетельствовало о том, что самодержавие было в силе, что русское государство, какие бы проблемы его ни волновали, все же находилось в состоянии стабильности, что, в свою очередь, было залогом расцвета в духовном развитии русского общества. Расцвет дворянского периода означает гуманизацию культуры и общественных отношений, повышение «цены человека». Набиравший силу с начала XVIII в., этот процесс определил потрясающую творческую активность русского общества, концентрируя интеллектуальную энергию будущего развития России, торжество «чести, ума, добродетели». [11]
На закате золотого века в печальном осмыслении рокового крушения мечты было создано немало прекрасного и вечного в красоте своей и мудрости. Золотой век уходил, не оставляя наследников, шедший на смену безжалостно ломал и убивал души былых счастливчиков, обитателей Парнаса. Не передал золотой век свои убеждения и идеалы, вернее, поколение интеллигенции, вышедшее на авансцену истории где-то в конце 30-х гг., пренебрегло всем наработанным и выстраданным русской историей и культурой за первые тридцать лет XIX в. Именно в «отсутствии между поколениями умственной и нравственной преемственности» (К.Д. Кавелин), хотя оно и было не случайно, даже закономерно, нам видится одна из роковых причин бесконечного российского блуждания в череде ошибок.
Итак, предмет книги — Россия периода стабильности, который парадоксальным образом совпал с переходной эпохой. И этот парадокс нас будет интересовать в первую очередь. [12]
Русское общество конца XVIII первой трети XIX вв. стабильно в своих самодержавно-государственных формах. Это еще в большей степени традиционное добуржуазное общество, не вышедшее из рамок религиозного мировоззрения. Но стабильность и традиционность российского бытия сочетались с переходными процессами в сфере общественного сознания. Они были если не спровоцированы, то, безусловно, стимулированы интенсивным проникновением политических, идеологических и культурных реалий Западной Европы на русскую почву, которые пришлись на хорошо организованное, сильное самодержавие. Отчасти именно поэтому те идеи, которые на Западе существенно влияли на политические процессы, в России сосредоточивались в интеллектуальной сфере, определяя особенности формирования общественного сознания. И первым здесь следует назвать процесс индивидуализации. То, чего практически не знала допетровская традиционная Русь, теперь составляло едва ли не главный показатель характера перемен в сознании русского просвещенного общества, перемен раннебуржуазных по сути. [13] Конкретно это проявлялось в том, что наиболее актуальными и болезненными проблемами русского общества с конца XVIII в. стали права человека, с одной стороны, и религиозное самоопределение — с другой. Правда, речь шла еще о сословных правах, но уже при высказанной идее равенства всех перед законом, речь шла о поисках истинной веры и истинной церкви, но уже при прозвучавшей идее веротерпимости. [14]
Часть первая
«Мудрено быть самодержавным»
Русская история не терпит однозначных оценок. Россия своенравна и мудра, Россия самобытна и всечеловечна, Россия за что-то наказана Богом. За что? Тайна русского пути морочит умы и души уже скоро двести лет — это основная тема раздумий многих поколений и каждое дает свой ответ. Можно связать наши беды с безумной волей Петра I, можно обвинить в наших несчастьях своекорыстный Запад или, напротив, в православном настрое русской души увидеть прививку от цивилизации, но российская действительность все же не вписывается в жесткие схемы славянофилов или западников. Да, Россия самобытна, но идет она проторенными путями, и если они известны и закономерны, то ее государственность, ее вера и ее народ неповторимы и особенны. На них и остановимся. [15]
Глава I. Вознесенное и проклятое
Та искомая особенность исторического лица России не всей, но большей мерой обязана специфике русской государственности. Можно проводить (и они правомерны) бесчисленные аналогии между типом государственности Западной Европы или восточных деспотий, но бесспорно также и то, что, имея с ними определенные сходства и различия, русская верховная власть по сути своей была неповторима. Это не следует понимать так, что все своеобразие России сводится к ее самодержавному образу правления, который, в свою очередь, и составил единственную причину ее выпадения из общего цивилизационного пути. Направление развития сознания русского общества, в XVIII в. вступившего в полосу кризиса религиозного мировоззрения и оказавшегося перед необходимостью освоения гуманистической культуры, не есть ли свидетельство того, что Россия двигалась отнюдь не окольными путями, но уже пройденными Европою, которая на рубеже XVI-XVII вв. переживала те же содержательные процессы. [16] Но коль скоро пути эти пролегали в ином геополитическом, историко-культурном, этнорелигиозном пространстве, то они имели свои неповторимые особенности, которые и придали России «таинственную» печать своеобразия. В решительной степени эти особенности, повторим, связаны с существом русской государственности и, в частности, с конкретным воплощением ее в границах российской империи.
Институт российского самодержавия последовательно формировался в направлении концентрации всей власти у одного человека — наследственного великого князя, царя (с Ивана IV), императора (с Петра I). Этому процессу соответствовали меры по нейтрализации и в конечном счете искоренению любых проявлений, огра- ничивавших власть монарха. Такими органами, можно сказать — совещательными, призванными как-то регулировать верховную власть, являлись Боярская дума и Земский собор. В отличие от аналогичных сословных собраний в государствах Западной Европы они не имели ограничительных функций. К концу XVII в. значимость этих органов практически сошла на нет. В то время как на Западе шла борьба за становление политических и гражданских правовых институтов, Россия по мере укрепления самодержавия отдалялась от правовой государственности. [17] Ни Земский собор, ни удельная аристократия не в силах были обуздать деспотический норов власти.
Историческая непричастность России к правовой государственности не означала того, что эта проблема просто снималась. Напротив, ее нерешение усугубляло социальные противоречия, деформировало естественный ход исторического развития, ибо в пренебрежении мнением оппонентов институт самодержавия, как и любая власть, терял способность к развитию, коснел. Правда, еще очень долго, вплоть до середины XIX в., власть в России осознавала свои интересы прежде, чем о своих спохватывалось общество.
Российское самодержавие не помещается в рамках упрощенно- классовой трактовки его как однозначно и вневременно реакционной силы, еще менее оно может претендовать на роль исключительной панацеи. Самодержавие в России — это не только царь-помазанник, не только верховная власть и правительство, проводившее определенную политику, — это прежде всего еще и самодержавная идея как сущностное выражение царственного священного бытия и как некая абсолютная данность, имманентная русскому сознанию, вне которой общество себя не мыслило, очевидно, вплоть до середины 30-х гг. XIX в. (если не более), но именно с этих пор в мучительном напряжении начиная ее преодолевать. [18]
Набирая зрелость в Словах, Поучениях и Завещаниях первых русских князей, в эпоху Московского государства самодержавная идея обосновывалась просвещенной мудростью русских святителей, великокняжеских духовников, митрополитов (1). Последняя существенная правка о божественной природе русского царя принадлежала руке сподвижника и идеолога Петра Великого Феофану Прокоповичу. [19] Затем самодержавная идея формулировалась всякий раз при очередных восшествиях на престол, многословно и торжественно, но смысл ее оставался прежним — он выражал (не всегда, может быть, искреннюю) уверенность монарха в своем священном предназначении служить благу российской империи и ее верноподданному народу.
1 Здесь интересно мнение Е.Н.Бутузкиной о том, что уже с ХV в. московские государи осознавали богоустановленность своей власти и для ее обоснования использовали религиозно-политические теории, главным образом, византийского происхождения. См.: Бутузкина Е.Н. Идейные истоки и генезис учения о власти Московских государей ХV-ХVI вв. // Философия и культура в России: методол.пробл. М., 1992.
Понимание царя как Отца русского народа и помазанника Божьего основывалось на вековой церковной традиции, согласно которой светский глава православного государства наделялся прерогативами власти священной. Так он воспринимал себя сам, так его воспринимал народ. Двойное обоснование самодержавия предполагало не только особый эффект верховной власти в России, но и особую ответственность ее перед народом, которую русские монархи хорошо осознавали. Царь, принимая власть от Бога, не только тем самым как бы получал санкцию на ее безмерность, не только выступал выражением воли Господней, но и брал христианские обязательства перед вверенным ему народом, ибо с этих пор он был обременен еще и долгом отеческой заботы о православных перед Богом. [20]
Даже когда российские императоры приняли светский стиль и сменили царское платье на костюм военного образца, и тогда идея священности власти определяла существо самодержавия.
В то же время проблема в определенной степени деликатна, во всяком случае неоднозначна. Вряд ли Екатерина I, Анна Иоанновна, даже Екатерина II или тем более Петр III, волею случая вознесенные на престол, искренне осознавали священность своей власти, хотя не исключено, что сам обряд помазанничества на царство, соборное торжество коронации способствовали преодолению возможного «комплекса священства власти». В XVIII в. вопрос о престолонаследии всякий раз решался весьма своеобразно и тем не менее это не только не скомпрометировало институт наследственной власти в России, но и не потревожило традиционное восприятие власти как богоизбранной. Уже применительно к Николаю I (то есть с тех пор как порядок престолонаследия упорядочился) искренность русских императоров в священном смысле власти не вызывает сомнения.
Самодержавная идея видоизменялась, так как не могло не сказаться стремление придать цивилизованный вид российской государственности, но все же и XIX век не освободился от видения царя как наместника Божия. [21]
Наиболее существенное, главным образом, парализующее влияние имела эта идея на народ. В сознании грядущего помазанничества воспитывались наследники русского престола.
Возможно, не богословские хитрости и не уроки светской политики, но именно уединенные беседы царя с наследником формировали из века в век какую-то иррациональную идею русского царства. Она плохо выразима, еще менее явленна, но ее судьбоносное значение для истории России безусловно.
Наиболее полно оно отмечено в консервативной, в том числе и славянофильской, традиции. Выразители ее правы там, где пытались выявить для многих уже скрытую сущность российского самодержавия, объяснить ее объективную роль в истории, но там, где они пытались идеализировать ее, — это не могло не вызывать по крайней мере скепсиса. Наиболее известный пример — попытка Н.В.Гоголя в середине 40-х гг. заговорить слогом Иосифа Волоцкого: «Там только исцелится вполне народ, где постигнет монарх высшее значенье свое — быть образом того на земле, который сам есть любовь». [22] Поэты, которым только и дано, по мнению Гоголя, прозреть высшее значение монарха, раскроют всем, «почему государь есть образ Божий, как это признает, покуда чутьем, вся земля наша» (2). В тоске по идиллическому единодушию царя и народа Гоголь тем не менее был прав, обозначая непреодолимую веру народа в Царя, несущего свыше данные ему качества-обязательства справедливого судьи — защитника народа. Но как ни хороша была идиллия, она, злоупотребляя верой, извечным русским терпением, уводила от решения проблемы. В завещании Гоголя отвергались право, законы, налагающие границы власти монарха, провозглашалось незыблемым в веках «кровное родство» народа с царем. Стояли 40-е годы XIX в., на престоле сидел вовсе не Владимир Красное Солнышко — оставалось родниться с Николаем I. Немудрено, что практически все просвещенное общество не приняло «Избранные места из переписки с друзьями» Гоголя, а народу они так и остались неизвестны. [23] Дело не только в том, что такой взгляд на самодержавие, чем далее, тем менее извинительный, уводил от цивилизованного гражданского общества — за искренней, былинной красотой утопии стояли удушливые будни деспотизма. Претворение такой самодержавной идеи в 40-е гг. XIX в. могло означать лишь ее профанацию. В условиях любого гнета общество развивается. Начало кризиса там, где верховная власть перестает с этим считаться, где самодержавная идея служения народу незаметно подменяется «деспотическим инстинктом» (Н.Бердяев).
2 См.: Гоголь Н.В. Собр. соч.: В 7 т. М., 1978. Т. 6. С. 222-223.
Однако предъявляя самодержавию претензии подобного рода, мы повторяем презрительную мину Западной Европы. Ушедшая далеко вперед в политико-правовом развитии, она имела основания не терпеть пребывавшую в покорном рабстве Россию. Нам же, даже меряя «аршином общим», непозволительно оценивать николаевскую Россию с позиций постреволюционной Европы. Русское общество еще не преодолело монархических иллюзий и такому состоянию общества не противоречила цезарепапистская установка верховной власти. «Я твердо убежден, — говорил император Николай I, — в божественном покровительстве, которое проявляется на мне слишком ощутительным образом». [24]
По мнению Бисмарка, император Николай руководствовался в своих действиях убеждением, что, «по воле Божией, он призван быть вождем монархического движения против надвигающейся с Запада революции» (3). Если пример «консерваторареакционера» Николая I может показаться неубедительным, то добавим, что в категориях Провидения мыслил себя и царствующий либерал Александр I, стремившийся к созданию идеальной,теологическипатриархальной монархии (4). В то время в такой самооценке не было никакой натяжки или самообмана — она соответствовала общественному пониманию власти. Богоизбранность русского царя была еще практически неоспорима и, как правило, необсуждаема. Это одна из наиболее устойчивых и весьма характерных установок общественного сознания. Если даже с 30-ми гг. XIX в. мы связываем начало процесса освобождения личности от безусловного авторитета власти, то и в этом случае мы признаем полную обоснованность слов императора Александра II, сказанных Бисмарку в ноябре 1861 г.: «Во всей стране народ видит в монархе посланника Бога, отеческого и всевластного господина. [25]
3 См.: Шильдер Н.К. Император Николай Первый. Его жизнь и царствование. Спб., 1903. Т. 1. С. 314-315.
4 См.: Там же. Спб., 1897. Т. 3. С. 360.
Это чувство, которое имеет силу почти религиозного чувства, неотделимо от личной зависимости, от меня. Чувство
власти, которое дает мне корона, если им поступиться, образует брешь в нимбе, которым владеет нация».
Но не только особая, сакральная сущность верховной власти в России хранила ее авторитет. Божественный отсвет, безусловно, придавал власти немалую уверенность и, может быть, именно благодаря ей русские цари до поры не впадали в самообман, принимая интересы династии за интересы народа. Великие императоры России, создавшие великую страну, если и отождествляли государственные и династические интересы, то не в ущерб первым.
Такое время было и, что особенно важно, именно так оно оценивалось современниками. Суть этого понимания выражена в черновике известного письма (так и неотправленного) Пушкина П.Я.Чаадаеву: «Надо было прибавить не в качестве уступки, но как правду, что правительство все еще единственный европеец в России. [26] И сколь бы грубо и цинично оно ни было, от него зависело бы стать сто раз хуже» (5). Сказанные в октябре 1836 г., эти слова итожили тот период русской истории, когда от верховной власти зависело решение проблем Российской империи — до сих пор именно она представляла единственную в России политическую силу, способную реально оценивать и регулировать ситуацию. То, что именно самодержавие всецело решает судьбы страны, общество отчетливо осознало вскоре после восстания декабристов. Делая первые выводы после происшедшей катастрофы, Пушкин вынужден был признать «необъятную силу правительства, основанную на силе вещей» (6).Но не к тем же ли выводам задолго до декабря, не заблуждаясь, пришли П.А.Вяземский, Н.М.Карамзин, М.Орлов, Г.С.Батеньков, Д.Давыдов, Н.С.Мордвинов и многие другие, мыслившие либерально и часто последовательнее, чем многие из декабристов. Признав однажды «силу вещей», они сочли за долг на своем месте быть полезными отечеству,
5 Пушкин А.С. Собр. соч.: В 10 т. М., 1978. Т. 10. С. 335.
6 Там же. М., 1976. Т. 7. С. 307.
ежедневно «увеличивая блаженство общества». [27] Они предполагали, что хорошо хотя бы «срезать дурные ветки», по образному замечанию Д.Давыдова, тогда как другие считали, что «исторгнуть должно корень зла». Последние пытались пренебречь «силой вещей», вернее, лишь вознамерились, но очень быстро поняли, что она еще далеко не изжила себя.
«Не могу не заметить, что со времен восшествия на престол дома Романовых, у нас правительство всегда впереди на поприще образованности и просвещения» (7). Эти слова Пушкина, сказанные в заметках «Путешествие из Москвы в Петербург», полных полемики с Радищевым, на первый взгляд, могут показаться весьма неожиданными, учитывая известное положение о мертвящем дыхании самодержавного режима, покрывавшего лапою надзора любой росток независимого творческого проявления личности. Это действительно было так, что не- двусмысленно отражено и запечатлено в общественном мнении прошлого века, на этом, как правило, зижделся справедливый приговор самодержавию. Однако Пушкин отметил характерную особенность внутренней политики Романовых: именно они были инициаторами перенесения в Россию достижений западной цивилизации, именно они дали дополнительный импульс гуманитарному развитию личности в России. [28]
7 Пушкин А.С. Указ.изд. М., 1976. Т. 6. С. 334.
По мнению авторов известной книги «Революционная традиция в России», правительство осознанно насаждало технико-организационные формы буржуазного хозяйства и в то же время ограничивало «осовременивание» общественно-политической жизни (8). Соглашаясь с признанием осознанной воли правительства, мы бы не стали настаивать на однозначности его выбора, хотя бы потому, что в периоды стабильности государства правительство осознанно шло и на приобретение социально-политических достижений Запада. Так, Екатерина II пыталась стимулировать рост третьего сословия, позволяла себе критику деспотизма и крепостнических отношений, близкую в оценках радищевской. Александр I готовил буржуазные реформы, ввел конституции в Польше и Финляндии, вводил политику веротерпимости. [29] Причем именно благодаря этим стабильным периодам уравновешенной политики государства, Россия ощутимо продвигалась в своем развитии.
8 См.: Пантин И.К., Плимак Е.Г., Хорос В.Г. Революционная традиция в России. М., 1986. С. 28.
Признавая за самодержавием превосходящую (до определенного времени) силу, мы не можем обойти тут же возникающего противоречия: эта же «умная» власть имела слабость делать неверный шаг в критические моменты. Как правило, при угрозе слева направление действий правительства коррелировал не здравый смысл, но слепой инстинкт самосохранения. Екатерина II, мудрая и уверенная в себе императрица, с развитием Французской революции первая замыкает уста критически мыслившего общества, наивно полагая тем самым укротить и мысль. Александр I, опасаясь заговора аристократов и повторения судьбы отца, отдаляет от себя либералов- преобразователей, а революции 1820- х гг. в Европе заставляют его принципиально изменить политику.
«Синдром декабря» определил всю деятельность Николая I. Подобная реакция повторялась в каждое царствование, что означало только одно — самодерждавие постепенно теряло способность ориентироваться в усложнявшихся социально-политических коллизиях общества и адекватно на них реагировать. [30] А это значит, в свою очередь, что самодержавие как самодостаточная система изживала самое себя.
Признаки явного кризиса проступят лишь во второй половине XIX в., до 40-х гг. самодержавие, безусловно, сильная и развивающаяся система.
Дальнейшее сохранение монархии требовало уже нетрадиционных решений, противных сути самодержавия — необходимо было идти на хотя бы минимальное разделение своей власти с обществом. Добровольный отказ от принципа абсолютной власти никогда не был в чести царствовавших династий, тем более Романовых. Умозрительно они давно признавали необходимость такого шага, но политику проводили совершенно иную.
Правительство действовало так, чтобы если не парализовать, то замедлить формирование гражданского сознания общества. Обернулось все нарушением естественного развития. Как в сказке о Царе Салтане, замурованный в бочке царевич вышиб дно, оказался на воле и проучил неразумных теток, так обделенное качеством политической уравновешенности общество, слишком поздно освободившись от опеки наставника, оказалось бессильно перед разрушающей стихией. [31] Однако возмездие придет позже, пока оно и не грезилось. В течение XVIII — первой половины XIX вв. правительство, успешно разделяя и властвуя, было неуязвимо. Именно в очевидной продуманности социальной политики правительства и в последовательной приверженности ей, нам видится один из показателей его превосходящей силы перед формировавшимися тогда в обществе социально-политическими тенденциями.
* * *
Из всех сословий, составлявших российскую империю, самодержавие вынуждено было в первую очередь считаться с наиболее привилегированным, неподатным сословием — дворянством. Самодержавие не могла не беспокоить определенная независимость дворянства, особенно высшего, родового, обусловленная неким социально-психологическим комплексом, который составляли и отголоски традиционного боярского сепаратизма, и законное высокомерие более знатных родов перед Романовыми, усиленные
[32] «аристокрацией богатства» и просвещенностью. Дворянство претендовало на роль политического противовеса самодержавию и оно единственное имело определенные данные для этого. Мятежный дух эпохи, сколько-нибудь серьезная оппозиционность власти сосредоточены были в дворянском сословии, причем в тех его кругах, которые в силу большей приближенности к власти, ко двору имели и большие возможности влияния на нее. Именно дворянская аристократия вынашивала планы политического обуздания самодержавия. Просвещенная, критически мыслившая часть высшего дворянства не могла не тяготиться политическим бесправием — следствием надзаконного характера верховной власти. С понимания дворянством своего политического бесправия начиналось самосознание русского общества. Этой проблеме будут посвящены следующие главы, пока же мы сосредоточим внимание на политике власти в отношении дворянства, ибо напряжение ума и воли самодержавия в рассматриваемый нами период в первую очередь было направлено на обуздание, нейтрализацию, подкуп дворянства. И в этом самодержавие преуспело: основная масса среднего, поместного дворянства [33] полностью подчинялась как будто бы продворянской политике самодержавия, видя в нем гарант своего благополучия. Тем не менее до конца 30-х гг. XIX в. Реальная оппозиционность самодержавию сосредотачивалась в слое высшего дворянства, вернее, в среде дворянской аристократии. Как таковая, дворянская оппозиционность играла определенную роль и в дальнейшем, но она уже была не единственной, растворяясь во внесословной (с годами все более) оппозиционности. Сознавая реальность оппозиционности дворянства, самодержавие постоянно не упускало из виду и способы его нейтрализации, пытаясь развести дворянство и его аристократию. Слой среднего дворянства по крайней мере до первой трети XIX в. Составлял безусловную поддержку самодержавия. Наше внимание в дальнейшем сосредоточится на дворянской аристократии, положение, интересы и наконец историческую роль которой мы не отождествляем с интересами и ролью всего дворянства. Напротив, мы их разводим, усматривая именно в аристократии вплоть до первой трети XIX в. реальную оппозицию самодержавию.
В принятом (европейском) смысле Россия не имела аристократии, ибо [34] богатство, размер земельного владения в России не играли решающей роли. Однако аристократия в России все же была. В XVIII в. первыми в определении аристократичности фамилии выступали критерии родовитости, древности, а также обстоятельства происхождения рода. Отсюда рюриковичи, гедеминовичи и т.д. Потому новая знать, фавориты, созданные прихотью случая в XVIII в., еще не принадлежали к аристократии. Однако именно они, «вельможи случая», щедро одаривались и занимали высокие государственные должности, образуя состоятельную сановную знать, ту, что Пушкин именовал «аристокрацией богатства». Знатность (в смысле занимаемого чина) в первую очередь определяла положение боярина в XVII в. В XVIII в. чин, не давая еще права на аристократичность, определял степень влиятельности, знатности и принадлежность к высшей сановной бюрократии. К началу XIX в. содержание понятия «аристократия» как бы расширилось, включив в себя равно родовую и сановную знать. Однако еще долго в общественном мнении бытовало традиционное разделение московской аристократии и петербургской сановной знати.[35]
Причина такого внимания власти к одному сословию заключалась в том, что «политическое бытие» самодержавия, как замечательно подметил еще П.А.Вяземский, основано было на дворянстве. Уже к началу 40-х гг. ситуация коренным образом изменится — политику Романовых по нейтрализации дворянства завершит Николай I разгромом его оппозиционности. Но до тех пор правительство воспринимало дворянство как угрозу политической стабильности самодержавия — поэтому еще в XVIII в. дворянству было уделено пристальное внимание: Табель о рангах Петра I (1722), Манифест о вольности дворянства Петра III (1762) и Жалованная Грамота дворянству Екатерины II (1785).
Жалованной Грамотой Екатерина давала дворянству и горожанам право личной безопасности и частной собственности. Манифест о вольности дворянства был как бы подарком- уловкой правительства, ибо, освобождая дворянство от обязательного участия в государственной службе (оставляя право добровольного выбора), власть одновременно отдаляла от двора и возможного политического оппонента. Пушкин, понимавший истинный смысл предоставленных дворянству [36] привилегий, писал в заметках «О русской истории XVIII века»: «Памятниками неудачного борения аристокрации с деспотизмом остались только два указа Петра III о вольности дворян, указы, коими предки наши столько гордились и коих справедливее должны были бы стыдиться» (9).
Пушкину был очевиден тот неявный, но истинный смысл заботы правительства о дворянстве: дворяне получили привилегии в результате неудачной борьбы аристократии с деспотизмом. Подробнее эти права- привилегии мы рассмотрим ниже, там, где речь пойдет о политико-правовом сознании общества. Сейчас же остановимся на существе первого из названных указов, а именно Табели о рангах, которой, как заметил Пушкин, правительство «вот уже 140 лет сметает дворянство» (10).
Еще Петром I с завидной дальновидностью были сделаны шаги, которые в результате и создали сугубо российскую ситуацию неуязвимости верховной власти, о чем Пушкин позже скажет: «Петр Великий укротил дворянство, опубликовав Табель о [37] рангах, духовенство — отменив патриаршество» (11).
Если устранение патриаршества (1721) имело существенное влияние на духовно-нравственное развитие общества, то появление Табели о рангах коренным образом изменило соотношение сил в давнем единоборстве верховной власти и аристократии, имело чрезвычайно важные социально- политические последствия. В конечном счете это, действительно было, по выражению Пушкина, «уничтожение дворянства чинами» (12) в том смысле, что Табель наносила едва ли не решающий удар по аристократической оппозиционности, лишало родовую аристократию исключительности ее положения тем, что открывала более широкий, не столь зависимый от игры случая доступ в дворянство выходцам из иных, непривилегированных сословий.
Военные, гражданские (статские) и придворные чины Табелью о рангах делились на 14 классов, при том, что уже самый низший чин четырнадцатого класса давал выходцам из иных сословий личное дворянство, а восьмой [38] класс (для военных — четырнадцатый) — потомственное дворянство. Получение того или иного чина давало право на назначение на соответствующие должности. Так на должность министра мог надеяться только чин второго класса, а губернатора — четвертого.
Таким образом, Табель о рангах призвана была нейтрализовать родовое дворянство, так как благодаря вводимой системе помимо наследственной знати появилась «знать пожизненная», в которой Пушкин видел «средство окружить деспотизм преданными наемниками и подавить всякое сопротивление и всякую независимость». Он был убежден в том, что «наследственность высшей знати есть гарантия ее независимости — противоположное неизбежно является средством тирании или скорее трусливого и дряблого деспотизма», — писал он в «Заметках о русском дворянстве» (13).
Совсем не случайно мы обращаемся к Пушкину в вопросе о русском дворянстве. Мало сказать, что он более чем кто-либо из его современников задумывался о судьбе дворянства.
Мучительная проблема русского самосознания — интеллигенция и народ — тогда, в первое десятилетие после восстания декабристов, воплотилась в размышления об исторической роли дворянства в России и его долга перед народом. [39] Именно эта тема, на наш взгляд, и составляла основной нерв пушкинского творчества последнего десятилетия. Что, как ни попытка свести тогда несводимое, двигала автором «Дубровского», «Медного всадника», «Капитанской дочки»? В незаконченных произведениях и заметках Пушкина 30- х гг. находим свидетельства постоянных раздумий поэта над феноменом русской аристократии.
Характерно и его замечание, что именно «аристокрация» ожидает русского историка» (14). Взгляд Пушкина на проблему русского дворянства является наиболее интересным, а может быть, и наиболее представительным из всего оставленного общественной рефлексией за первую треть XIX в. Во всяком случае, голос Пушкина лучшим образом отражает как направление поисков общественного сознания, так и те существенные выводы, к которым пришло общество на исходе дворянского периода русской истории.
Российская аристократия составляла тонкий слой высшего дворянства, из [40] которого, как правило, формировалось ближайшее окружение императора, главным образом двор и в определенной степени высшее сановное чиновничество. Так, все члены Государственного Совета при Александре I были потомственные дворяне; более трети из них составляла титулованная аристократия, имевшая княжеские и графские титулы, а треть — придворные. В целом, правящая бюрократия на 85% состояла из потомственного дворянства (15).
Возникает справедливый вопрос: зачем же надо было нейтрализовывать родовое дворянство, если именно оно и составляло главную опору самодержавия? Во-первых, с целью назидания. Ни один правитель не пренебрегал древней заповедью: разделяй и властвуй.
Пример М.М.Сперанского, сына простого сельского священника, в течение ряда лет бывшего ближайшим доверенным лицом императора Александра I, не мог оставить никого спокойным, а ведь он был действительно человек выдающихся способностей. Не только в [41] предлагаемых им реформах, но и в «низком» происхождении Сперанского нам видится причина длительной неприязни к нему Карамзина и резких слов Пушкина в его адрес. Что же говорить о реакции всего «благородного» общества, в мнении которого безродный попович осмелился выступить с инициативой радикальных реформ.
Во-вторых, магия «классного чина», как и было задумано, оказалась прекрасным дисциплинирующим фактором.
Честь, долг, сознательность легко сметались бюрократической моралью, цинизм которой далеко не всем был явлен. Чин и должность как награда давались за усердную службу, что, дисциплинируя и подчиняя личность, также предполагало непременными условиями и долг, честь, сознательность. Петровский закон оказался весьма продуманной мерой хотя бы потому, что последовательно сокращал численность дворянской оппозиции. Правда, во второй половине XIX в. разночинец стал проявлять некоторое равнодушие к чиновной карьере, явно освобождаясь от авторитета «классного чина».
Возможно, что его усердие охладил и указ 1856 г., дававший личное дворянство только с 9-го класса, а [42] потомственное — с четвертого (для военных — с 6-го); огромную роль сыграла и реформа 1861 г., отнявшая перспективу стать душевладельцем.
Магия Чина уступала место магии Идеи.
В-третьих, самодержавие не могло не беспокоить, как говорится, по определению, любое проявление независимости. Возможно, выступая инициатором в укрощении дворянства, Петр еще не видел в нем «род третьего сословия», но сепаратизм древних родов был ему памятен. Во всяком случае, из истории он должен был хорошо знать, какая угроза от них исходит. Петр воспользовался приемом последних Рюриковичей, которые удельной знати противопоставили новое дворянство. Как заметил Пушкин, «меньшое дворянство уничтожило местничество и боярство, принимая сие слово не в смысле придворного чина, но в смысле аристокрации» (16).
Менялись династии, поднимались и дряхлели роды, но проблема оставалась: аристократия грозила самодержавию. [43]
9 Пушкин А.С. Указ.изд. Т. 7. С. 162.
10 Там же. Т. 10. С. 335.
11 Там же. С. 334. 12 Пушкин А.С. Указ.изд. М., 1976. Т. 6. С. 311.
13 Там же. С. 312.
14 Пушкин А.С. Указ.изд. С. 283.
15 См.: Мироненко С.В. Самодержавие и реформы: Политическая борьба в России в начале XIX в. М., 1989. С. 37-55.
16 Пушкин А.С. Указ изд. Т. 6. С. 283.
* * * Отметим одну особенность, весьма примечательную. Как интенсивно XIX век размышлял о русском дворянстве, его исторической роли, так и XVIII век уделил не меньшее внимание проблеме среднего, или третьего, сословия. Именно так, а не наоборот.
Этот парадокс отражает наиболее характерную черту в развитии общественного самосознания XVIII — первой трети XIX вв.
Русский XVIII век, неожиданно для себя окунувшись в реалии чужой культуры и политики, поначалу невинным образом пытался их попросту присвоить, потому так непринужденно и в правительстве, и в обществе обсуждались проблемы права, государства, свободы, среднего сословия. Таково было свойство века Просвещения, это входило в усвоенный образ мысли просвещенного общества, считалось до поры едва ли не хорошим тоном. Но то, что это было еще чужое, что достижения культуры и уровень политического сознания невозможно перенять в единочасие, в XVIII в. еще не видели. Ведь ничтоже не сомневаясь, Екатерина II заявила в «Наказе»: «Россия есть Европейская держава», так как в пору [44] преобразований Петра российские «нравы и климат сходствовали» с европейскими (17). Соответственно в России должно быть и среднее сословие.
Общество XIX в. смотрело на эту проблему куда более резонно, хотя также мыслило себя не в меньшей мере европейским. В декабре 1825 г.
окончательно разбились иллюзии соотечественников о безусловном сходстве с европейским «климатом».
Средний люд брал Бастилию — на Сенатской площади оказались все сплошь дворяне — вот, очевидно, изначальный пункт размышлений.
Однако прежде чем выйти в ранг историософских раздумий, проблема среднего сословия в России весь XVIII век составляла предмет реальной социальной политики русских государей. Если восстание декабристов многое, наконец, проявило, облегчив выбор социальной политики Николая I, то монархам XVIII в. пришлось в значительной степени предугадывать тенденцию развития социальных отношений.
Начнем с того, что Петр I, справедливо соотнося успехи западной цивилизации с деловой активностью [45] среднего сословия, решил учредить оное и в России, надеясь на то, что в нашем отечестве природная его предприимчивость принесет свои положительные результаты. Однако это вовсе не означало перехода к принципиально новой социальной политике, напротив, Петр устремленно шел к усилению и законному оформлению абсолютизма, что не исключало, но явно противоречило бы государственной политике либерализации социально- экономических отношений, подчеркнем, сверху. Петр просто преодолел сословные предрассудки в отношении к человеку, ценя в нем прежде всего его способности. Попавшие же в фавор счастливцы по заслугам получали чины и звания. Так потенциальное среднее сословие было укрощено дворянскими привилегиями и даже положило начало «новой аристокрации».
Наследники Петра дали ход начатой им инициативе пестования российского третьего сословия. Созданный при Елизавете Петровне Московский университет также исходил из сословной терпимости — в XVIII веке из его стен некоторое время выходила разночинная интеллигенция, пока Екатерина II не положила этому конец.
Свободное сословие в России связывалось с представителями [46] свободных профессий, как бы мы сказали, с интеллигенцией, купечеством и с экономически свободным мелким производителем- предпринимателем. Это отражено в «Наказе» Екатерины. Статьи 380 и 381 главы XVI, названной «О среднем роде людей», гласили: «К сему роду причесть должно всех тех, кои не быв дворянином ни хлебопашцем, упражняются в художествах, в науках, в мореплавании, в торговле, в ремеслах. А также выходцы из училищ и воспитательных домов» (18). Высочайшее учреждение «свободного» сословия в условиях абсолютистско- крепостнической системы не могло дать и не давало ожидаемых результатов.
Земля оставалась либо государственной, либо помещичьей собственностью, также как и промышленные предприятия, на которых использовался труд крепостных рабочих. Среднее сословие как будто бы и было, но в то же время (в европейском понимании) его и не было.
Российское среднее сословие — это не слой экономически свободных людей, а работающие и служащие, содержавшиеся в строгих рамках регламента и не [47] имевшие пространства для проявления хозяйственной самостоятельности.
Государственный характер производства, отсутствие свободных экономических отношений в самодержавно-крепостническом государстве связывали руки любой инициативе, а те, кто имел определенную свободу деятельности, видели и ее близкие границы. Так русский ремесленник или купец на протяжении столетий, вплоть до реформ Александра II, все был «мелкий ремесленный и торговый люд», житель городских слобод и окраин, обслуживавший состоятельные сословия.
Ни ремесленники, ни купцы никогда не доставляли особых хлопот правительству. Степень буржуазности общественных отношений в России не зависела от размаха коммерческой деятельности роемесленника или купца, чаще посредника между государственным производителем и рынком.
В XVIII в. в России уже хорошо понимали, что со средним сословием связано экономическое преуспевание государства. В этой связи весьма интересным может показаться сделанный Д.И.Фонвизиным перевод «Сокращение о вольности французского дворянства и о пользе третьего чина». В начале 60- х гг. Фонвизин писал: «Всякая [48] держава, в коей не находится третьего чина, есть несовершенна, сколь бы она ни сильна была. Рабский страх бывает там вместо ободрения; строгость, которую благородные производят, будучи ничем не насытимы, есть недействительна, потому что нет иных побудительных причин». Речь шла о преимуществах экономической заинтересованности, особенно необходимой народу, «который не может иметь любочестия» (19). Очевидно, под последним Фонвизин имел в виду тщетность ожидания от крепостного сознательного отношения к труду.
В 1865 г. русский посланник во Франции Д.А.Голицын писал отцу: «Позвольте мне обратить Ваше внимание на то, какое удивительное действие неизменно производит право собственности на землю; на него должно смотреть как на истинное основание, как на прочный фундамент благосостояния государства» (20).
Фонвизин считал, что «третий чин» не трудно учредить и в России: «Со [49] временем можно будет оплатить долги государственные или патрикулярные, смотря на состояние всякого, от неволи освобожденного раба; надлежит также продавать увольнение всем знатным купцам и славным художникам» (21). Необходимо напомнить, что тогда, в начале 60-х гг., предложения об освобождении крестьян не звучали крамолой. Точно так же на этот предмет смотрела и только что взошедшая на престол просвещенная императрица, не скрывавшая своих либеральных взглядов, в том числе и на понимание экономического превосходства вольнонаемного труда, преимуществконкуренции, демонополизации и т.д. Екатерина была на редкость способной ученицей своих прославленных учителей и прекрасно понимала что к чему. Об этом же свидетельствует и ее желание расширить слой средних людей в России, укрепить это сословие, а в дальнейшем по мере естественного вымирания крепостных и вовсе создать в России общество свободных, или просто свободное общество.
При всей серьезности в отношении к предмету исследования, при совершенно [50] искреннем признании выдающегося политического ума Екатерины Второй мы, как ни стремимся, не можем преодолеть некоторой ироничности тона, которая, конечно же, все портит. Очевидно, это просто высокомерие XX в., когда знаешь, чем все это кончилось, но еще не вполне понимаешь — почему.
Наряду с той же либеральной программой Екатерины, выраженной в «Наказе» и в незаконченном проекте «О правах среднего рода людей», мы имеем документально подтвержденную ее высочайшую уверенность в том, что Россия была, есть и будет самодержавным государством, ибо «всякое другое правление не только было бы России вредно, но и в конец разорительно» (22). В теории консервативного либерализма такой исход, а именно гражданский строй в самодержавном государстве, предусмотрен, но для придания жизнестойкости этой идиллии, необходимо было все же не бесконечно решать, а решить крестьянский вопрос.
Но осмелимся сказать, что и не крестьянство (подобно ремесленникам и купцам), по крайней мере до первой [51] трети XIX в., составляло главный предмет заботы правительства, хотя, бесспорно, крестьянский вопрос все ощутимее просился на первое место во внутренней политике. Более века он постоянно обсуждался различными комитетами и комиссиями, созданными специально по этому поводу, но результаты были поразительно ничтожны. И не без основания. Главная причина заключалась в том, что до конца первой четверти XIX в. еще представлялось, что от решения крестьянского вопроса не зависит политическое существование самодержавия. Сила самодержавия, с одной стороны, и полное отсутствие крестьянской активности — с другой, пока не возводили вопрос крепостных отношений в статус политической проблемы.
Так или иначе, но факт в том, что российские императоры и в XIX в., а не только одна Екатерина, если судить по их субъективному стремлению решить крестьянский вопрос, очевидные преимущества экономического развития Запада справедливо связывали с экономической свободой предпринимателя, обладателя частной собственности, образующего слой среднего сословия.
Но лишь очень недолго в сознании правящих особ способ существования [52] третьего сословия не соотносился с возможной угрозой самодержавию.
Екатерина первая, очевидно, увидела возможную опасность. Ее политику в 70-е гг. отличает охлаждение к «среднему роду людей», что сказалось в фактическом перекрытии доступа в университет разночинному элементу, в переходе к политике «одворянивания» студенческого состава (23). Возможно, политика «консервации» среднего сословия была вызвана тем, что Екатерина, не видя пути обосновать гражданский строй на среднем сословии в силу слабого развития городов, решила обосновать его на дворянстве.
Таково мнение В.В.Леонтовича (24).
По логике Леонтовича, Екатерина в стремлении укрепить в России гражданский строй предпочла в качестве его главной опоры дворянство, руководствуясь «верной исторической интуицией», не видя за средним сословием в России исторического будущего. [53](Как же она оказалась права!) Путешествовавший уже по николаевской России маркиз де-Кюстин столкнулся с последствиями гениальной исторической интуиции Екатерины, но не оценил ее: «Откуда же взяться среднему классу, который составляет основную силу общества и без которого народ превращается в стадо?» (25).
В подтверждение своей версии Леонтович ссылался на историка русского права К.Зайцева, который логику действий Екатерины обосновывал тем, что роль свободного гражданина, на Западе представленную горожанином, в России играла фигура дворянина, «по которому равнялись все остальные в общем процессе уравнения и освобождения» (26).
В России, действительно, на дворянство «равнялись» все прочие сословия, во многом благодаря системе, введенной Табелью о рангах.
Эта система только на первый взгляд выглядит подобием стимулятора роста среднего сословия, в действительности же она сковывала любую социальную активность даже просто страхом потерять службу. Дорога в [54] привилегированное сословие была вымощена чиновной корыстью, что имеет мало общего с правопослушанием свободного гражданина. Недаром весь XIX в. наполнен ужасом и омерзением перед бессмертным, как тогда уже начинали понимать, чудовищем — бюрократической системой. Однако могла ли Екатерина не видеть принципиальной неравноценности замены в переложении определенной исторической роли со среднего сословия на дворянство? Иными словами, так ли уж искренне и последовательно Екатерина стремилась к утверждению в России гражданского общества? Прослеживая логику действий Екатерины II, мы приходим к выводу, что она последовательно стремилась отвести опасность, угрожавшую самодержавной монархии с распространением среднего сословия в России. Ставя на дворянство, она пренебрегала хорошо известным ей фактором экономически выгодного свободного труда, так как за экономическую выгоду пришлось бы платить правовым оформлением гражданских свобод.
В начале 1789 г. Екатерина признавалась доктору Циммерману: «Я уважала философию, потому что в душе [55] моей была всегда отменною республиканкою; признаюсь, что такое расположение души с моею неограниченною властью покажется, может быть, чудным противоречием; однако же в России никто не скажет, что б я власть во зло употребляла» (27).
Неоднократные замечания Екатерины в таком духе дают основания с уверенностью заключить, что она прекрасно ориентировалась в современных ей политических теориях и устройствах, но при этом крепко держала в уме одно: Европа — это Европа, Россия — это Россия, искренне полагая, что то, что хорошо для Европы, не всегда и не во всем хорошо для ее государства, но то, что хорошо для самодержавия, то хорошо и ее народу. Это придавало если не гармоничность, то определенную логику ее царствованию. Именно последовательное согласование своих интересов с интересами государства, твердость ее политики и дало основания последующим поколениям назвать императрицу Екатерину Великой.
[56] Стремление укрепить самодержавную власть двигало политикой любого монарха, исходившего из презумпции богоданности и священности своей власти, что уже исключало возможность разделения ее с кем-либо. Таково традиционное понимание православной государственности, пустившее глубокие корни в сознании русских людей. Для пользы отечества годились достижения любой иной формы государственности, если они не противоречили основному принципу — абсолютному единодержавию, которое плохо уживалось с законом. А за средним сословием с необходимостью шло право, и Екатерине II это было хорошо известно.
Либеральный екатерининский «Наказ» содержит яркий пример казуистического мышления императрицы. Обосновывая исключительность самодержавия для России, она виртуозно переставила местами «закон» и «господина», как бы предупреждая, что ожидает ее подданных в случае разделения властей: «Лучше повиноваться законам под одним господином, чем угождать многим» (28).
Екатерина играла на давней боязни олигархии, используя слабую [57] политическую осведомленность общества.
Таким образом, Екатерина II, следя за логикой развития среднего сословия в Европе, совершенно сознательно проводила политику по свертыванию статуса свободного гражданина в России. Вопрос же теперь заключается в следующем: могла Екатерина, ставя на дворянство, предвидеть его будущую радикальную оппозиционность? Думается, это было несложно. Во- первых, перед глазами постоянно маячил, и чем далее, тем более не давал покоя, гатчинский двор ее сына великого князя Павла Петровича.
Вокруг Павла собрались оппозиционно настроенные братья Никита и Петр Панины, Д.И.Фонвизин (близок к ним был и Н.И.Новиков), которые тогда работали над планом государственных преобразований в конституционном духе, о чем Екатерина, в силу царившего доносительства, вряд ли не знала. Во всяком случае, на гатчинский двор она смотрела как на заговорщиков. Во-вторых, не тем ли дальновидным желанием развести дворянство и политику, подкупить дворянство, объясняется появление в 1785 г. Жалованной Грамоты дворянству с ее привилегиями. По силе нейтрализующего воздействия на [58] дворянство Жалованная Грамота не уступала Табели о рангах. По сути, Екатерина удволетворила требования верховников, представленные Анне Иоанновне в отношении частной собственности. Таким образом, в конце XVIII в. дворянство получило гражданские права личной безопасности и частной собственности, что как будто бы привело к установлению собственно свободного сословия, или гражданского строя, но в отношении только дворянства. Дворянство до того вошло во вкус своих «гражданских прав», что когда их посмел слегка ущемить Павел I, дворяне тут же убрали «тирана».
Насколько это российское право соответствовало собственно праву в адекватном его понимании — речь еще впереди. Пока же мы рассматриваем направленность политики самодержавия по нейтрализации возможной оппозиции.
Казалось бы, со средним сословием (средним, или третьим, сословием в собственном смысле) покончено, если не навсегда, то надолго. Не заинтересованность в результатах труда, а заинтересованность в получении дворянства — вот истинный «двигатель прогресса», ибо воедино схватывает интересы личные и государственные, вот узда, укрощающая [59] разом всех верноподданных. «Мудрено быть самодержавным», — повторим вслед за Пушкиным. Казалось бы, дворянство, свободное от налогов, податей, службы, телесного наказания наконец, но владеющее правом на жизнь и частную собственность и всякими иными привилегиями, — теперь-то верный слуга и опора царю-батюшке, вернее, матушке-императрице. Казалось, в состоянии разумного компромисса можно существовать вечно, казалось, Екатерина предусмотрела все. Однако все же в одном Екатерина просчиталась, дав поколению отцов будущих декабристов узнать, сравнить и обсудить европейский опыт не только реально-исторический, но и опыт европейской мысли, владея которым трудно было долго оставаться в балансирующем компромиссе.
В начале XIX в. в общественном мнении уже прочно утвердилась идея «мятежности дворянства», что опятьтаки наводило на аналогию со средним сословием, но уже не экономическую, а политическую.
«Старинное дворянство, — считал Пушкин, — по причине раздробленных имений, составляет у нас род среднего [60] состояния» (29). Сходство заключалось не столько в вынужденности зарабатывать своим трудом, сколько в потенциальной революционности дворянства: «Что касается до tiers etat, что же значит наше старинное дворянство с имениями, уничтоженными бесконечными раздроблениями, с просвещением, с ненавистью противу аристокрации и со всеми притязаниями на власть и богатства? Эдакой страшной стихии мятежей нет и в Европе. Кто были на площади 14 декабря? Одни дворяне.
Сколько их будет при первом новом возмущении? Не знаю, а кажется много» (30).
Эти слова Пушкин записал в дневнике в декабре 1834 г. на исходе дворянской оппозиционности. Прогнозы Пушкина не оправдались, но несмотря на очевидный спад дворянской активности в 30-40-е годы, в общественном сознании по-прежнему именно дворянству отводилась историческая роль буржуазии. Для примера сошлемся на В.Г.Белинского, который в начале 1848 г. писал П.В.Анненкову: «Теперь ясно видно, [61] что внутренний процесс гражданского развития в России начнется не прежде, как с той минуты, когда русское дворянство обратится в буржуази» (31).Белинский мыслил по аналогии с западным развитием. Он был прав в том, что это, возможно, самый оптимальный путь, но не ему следовала Россия.
В материальном положении среднего сословия в Европе и русского родового дворянства виделось некоторое сходство, а именно определенная независимость тех и других, но только независимость дворянина, да и любого разночинца, во внеправовой ситуации самодержавия была иллюзорной. Даже попытки самовыражения на литературном поприще были весьма ограничены, о чем свидетельствуют примеры Ивана Киреевского и Петра Чаадаева, вынужденно замолчавших после первых своих философических статей практически на всю жизнь. Однако в России именно этот слой людей, фактически не имевший ни гражданской, ни политической, ни экономической независимости отличался независимостью духа, мнения, мысли.
Словом, именно интеллигенция в России [62] примерно с конца 30-х гг. XIX в.
становилась наиболее серьезной оппозицией правительству.
Пушкин захватил начало этого процесса. По-старому под «аристокрацией» понимая оппозицию, он писал: «Очевидно, что аристокрация самая мощная, самая опасная — есть аристокрация людей, которые на целые поколения, на целые столетия налагают свой образ мыслей, свои страсти, свои предрассудки. Что значит аристокрация породы и богатства в сравнении с аристокрацией пишущих талантов? Никакое богатство не может перекупить влияния обнародованной мысли. Никакая власть, никакое правление не может устоять противу всеразрушительного действия типографического снаряда» (32).
Если радикально-оппозиционный потенциал высшего дворянства к концу первой четверти был исчерпан, то оппозиционность внесословной интеллигенции — факт безусловный, в середине 30 гг. выявивший свою тенденцию к росту. С этих пор аналогии между русской интеллигенцией и средним сословием будут уже более предметны, хотя при большей общности останется одно существенное различие: [63] двигателем интеллигентской оппозиционности явится идея, а среднее сословие сплачивал интерес.
Это существенное обстоятельство не могло не определить всю дальнейшую специфичность русского оппозиционного движения. Отличие дворянской оппозиционности от сменявшей ее интеллигентской заключено в словах П.Вяземского: «У нас не может быть революции ради идеи, они могут быть у нас лишь во имя определенного лица» (33).
При относительно большей степени различия в социально-экономическом положении русского родового дворянства и европейского среднего сословия, примерно всю первую треть XIX в. они обнаруживали заметное сходство целей и в значительной мере — интересов. Упрощая ситуацию, можно сказать, что и те, и другие сосредоточились на борьбе за свои права. Различие, может быть, заключается в том, что первоочередной интерес среднего сословия на Западе был устремлен на оформление гражданских прав, тогда как в России аристократия, по крайней мере до конца I четверти XIX в., была в [64] большей степени заинтересована в политических правах, то есть в конституции.
Европейский опыт предлагал образцы разделения властей, различные нюансы парламентской практики, в постижении которых формировался русский конституционализм. [65]
17 Наказ императрицы Екатерины Великой. 1767. Спб., 1907. С. 2. 18 Наказ императрицы Екатерины Великой. С. 109.
19 Фонвизин Д.И. Собр. соч.: В 2 т. М.;Л., 1959. Т. 2. С. 115.
20 Семевский В.И. Крестьянский вопрос в России в XVIII и перв. пол. XIX вв. Спб., 1888. Т. 1. С. 24.
21 Фонвизин Д.И. Указ.изд. Т. 2. С. 115.
22 Наказ императрицы Екатерины Великой. С. 3.
23 См.: Штранге М.М. Демократическая интеллигенция в России. М., 1965. С. 270.
24 См.: Леонтович В.В. История либерализма в России. 1762-1914. Париж, 1980. С. 33.
25 Русские мемуары. Избр. страницы. 1826-1856. М., 1990. С. 330.
26 Зайцев К. Лекции по административному праву. Прага, 1923. С. 157.
27 Философическая и политическая переписка императрицы Екатерины с доктором Циммерманом с 1785 по 1792 г. Спб., 1803. С. 148.
28 Наказ императрицы Екатерины Великой. С. 4.
29 Пушкин А.С. Указ.изд. Т. 6. С. 300.
30 Пушкин А.С. Указ.изд. Т. 7. С. 294.
31 Белинский В.Г. Собр. соч.: В 13 т. М., 1955. Т. 9. С. 714.
32 Пушкин А.С. Указ.изд. Т. 6. С. 356.
33 Вяземский П.А. Записные книжки. 1813-1848. М., 1963. С. 84.
Глава II. Ограничение неограниченного
На определенном этапе развития общества очевидным следствием столкновения его с неограниченным самовластием была активизация правовой политической мысли. Личный протест кн. Андрея Курбского как бы предворял до сих пор нехарактерное для русского общественного сознания осмысление проблемы политической свободы вообще и личной свободы в частности.
Как в зеркале, все достоинства и слабости, характерные для дворянской активности, отразились в первом его политическом самопроявлении в событиях 1730 г., когда съезжавшееся в Москву на венчание великого князя Петра Алексеевича дворянство попало на его похороны, а затем, волею судеб, оказалось участником первой и неудачной попытки нарушить традиционное для России единоначалие.
Попытки ограничения власти Василия Шуйского или Алексея Михайловича — глухие эпизоды, несравнимые по масштабу и огласке с подробностями воцарения Анны Иоанновны.
События 1730 г. можно рассматривать как случайно выпавшую карту в игре [66] рока, обман, когда только что вышедшее из политического небытия общество вдруг получило реальную возможность выбора будущего устройства государства и своей собственной судьбы. В пользу же реальности и даже закономерности происходившего свидетельствует прочное, вмененное в поколения осознание ответственности высшего дворянства перед государством, закрепленное не только Смутой, но и всем XVII в., предоставившим дворянству неоднократную возможность участия в государственных делах. Традиционно прочная связь родов, приближенность дворянства к престолу делали опыт участия предков на Земском соборе или Боярской думе чем- то вроде реального руководства и для последующих поколений. К тому же, как оказалось, уже первое петровское поколение отличалось немалой осведомленностью в политических устройствах Европы.
В 1730 г. родовая аристократия пыталась ограничить произвол самодержавия. Возглавлял оппозицию князь Дмитрий Голицын. Из восьми пунктов Кондиций, представленных верховниками Анне Иоанновне, лишь один, пятый, касался прав всего дворянства: «У шляхетства жизни, [67] имения и чести без суда не отнимать».
В основном же Кондиции ограничивали власть будущей императрицы лишь деятельностью Верховного тайного совета, и в этом нам видится основная причина поражения верховников, так как для массы дворянства это означало все ту же неограниченную власть, но только олигархии.
Народ в этих раскладках ни в коей мере не участвовал. По образному выражению В.О.Ключевского, для дворянства народ тогда означал лишь «живой государственный инвентарь».
Отсутствие организованных выступлений народа с оформленными требованиями, отсутствие последовательной борьбы за свои права позволяло не только сохранять бесправное положение крестьян, но еще практически в течение столетия проводить политику усиления крепостничества.
В событиях 1730 г. наиболее интересна реакция дворянства, которое в те дни обсуждало, главным образом, формы и способы ограничения власти.
«Здесь, — писал из Москвы секретарь французского посольства Маньян, — на улицах и в домах только и слышны речи об английской конституции и о правах английского парламента». Прусский посол Мардефельд писал своему двору, что «вообще все русские, то есть [68] дворяне, желают свободы,но только не могут сговориться насчет ее меры и степени ограничения абсолютизма». Все заняты теперь мыслью о новом образе правления, планы дворянства бесконечно разнообразны, все в нерешительности, — таким видели дворянство иноземные послы.
Проговаривались варианты английского, шведского, польского политического устройства или вариант аристократической республики без монарха. «При отсутствии политического глазомера, при непривычке измерять политические расстояния, так недалеко казалось от пыточного застенка до английского парламента», — иронично подытожил В.О.Ключевский (1).
Ключевский,безусловно, был прав: то, что необходимо пройти в сто- двести лет, не перепрыгнуть разом.
Но, очевидно, в силу какого-то оптического обмана, вероятность такого скачка представляется весьма значительной. Установить конституцию в России в 1730 г., кажется, было бы много легче, чем в 1825 или 1881 гг., не допусти Долгорукие и Голицын грубых тактических просчетов, доверь они чуть больше дворянству. Источники [69] дают совершенно неожиданную картину политической компетентности русского дворянства. Оно не только ожидало ограничения самодержавия, оно было к нему готово, чего не скажешь о дворянстве середины XIX в. Возможно, представители высшего дворянства, аристократия, собравшаяся тогда в Москве, не вполне представляла основную массу дворянства, но правда и то, что в случае большей предусмотрительности верховников, именно они бы и решали судьбу первой русской конституции, вернее, праконституции.
Дворянство в 1730 г. выступало за свои гражданские права — право личной безопасности и частной собственности.
Верховники проиграли тем, что отодвинули дворянство от участия в политических правах, ограничив самодержавие лишь Верховным тайным советом. Главный документ верховников — «Присяга», или «Проект формы правления», выражал мнение членов Верховного совета об ограничении власти монарха действиями этого Совета. Сам же Голицын был настроен более радикально, предполагая, помимо Верховного совета, устройство трех собраний: Сената, шляхетской палаты и палаты городских представителей.
Голицын был готов учитывать также [70] интересы купечества и отчасти крестьянства (2).
Русское дворянство не воспользовалось шансом, представившимся в 1730 г., в основном из-за разногласий дворянства и дворянской аристократии. Хотя олигархические тенденции и просматривались в планах верховников, но все же они явно преувеличивались в дальнейшем правительством с тем, чтобы создать неверное общественное мнение. Отсутствие опыта политической борьбы и единства мнений позволило в тот переломный 1730 г. победить самодержавной линии. С тех пор самодержавие с легкостью пренебрегало всеми проектами ограничения верховной власти.
Как ни далеки от нас эти события, они все-таки вызывают горечь, будто что-то могло сложиться иначе. Во всяком случае, фатальная обреченность конституционного процесса в России связывается и с печальной судьбой разорванных «кондиций». Невозможно не привести мнение П.Б.Струве по этому поводу, наиболее заостренное. В [71] 1918 г. в сборнике «Из глубины» он писал: «Владимир Ильич Ульянов-Ленин мог окончательно разрушить великую державу Российскую и возвести на месте ее развалин кроваво-призрачную Совдепию потому, что в 1730 г.
отпрыск династии Романовых, племянница Петра Великого герцогиня курляндская Анна Иоанновна победила князя Дмитрия Михайловича Голицына с его товарищами-верховниками и добивавшееся вольностей, но боявшееся «сильных персон» шляхетство и тем самым окончательно заложила традицию утверждения русской монархии на политической покорности культурных классов пред независимой от них верховной властью. Своим основным содержанием и характером события 1730 г. имели для политических судеб России роковой предопределяющий характер (3).
Самодержавие, ставшее в последней трети XVIII в. прекрасно организованной политической силой, складывалось в политической борьбе с аристократией. До первой трети XIX в.
дворянская аристократия выступала [72] единственной силой, способной обеспечить в перспективе политические права обществу, прежде, правда, привилегированной его части. На деле это означало бы движение к ограничению абсолютной власти монарха введением представительного органа, имевшего бы определенную степень независимости.
Конкретные формы политического устройства в различных европейских странах были различны, но генеральная линия достижения политической свободы шла от аристократии к конституционной монархии.
Особенностьроссийской аристократической оппозиционности заключалась в том, что в силу традиционно ничтожной значимости закона, а также в силу отсутствия сколько-нибудь значительного ограничителя произвола в лице буржуазных слоев русская аристократия в случае победы могла обернуться олигархией. Сознание этого было постоянным негативным примесом в общественном восприятии аристократической активности, причем не только в XVIII в. Таково было устойчивое общественное мнение, что неоднократно отражено в заметках Пушкина: «Чем кончится дворянство в республиках? — Аристократическим правлением. А в государствах? [73] рабством народа, а=в» (4). Стойкость «олигархического синдрома» отразилась и на перемене взглядов М.М.Сперанского, в конце 30-х гг.
вдруг увидевшего в аристократии ее первоначальный грех.
Сколь бы ни казался нам сейчас экзотическим этот «олигархический синдром» он все же как реальность пре-пятствовал сословному сплочению высшего и среднего дворянства, которых и так разводили различные инте-ресы. Эти противоречия изначально использовались верховной властью в критические для нее моменты с не-изменной выгодой: Анна Иоанновна, как известно, ра-зорвала кондиции верховников, а Екатерина II легко пренебрегла конституцией Никиты Панина.
Граф Никита Иванович Панин (1718- 1783) принимал участие в возведении на престол Екатерины II. Вскоре после переворота он предоставил ей проект Манифеста, который предполагал учреждение Императорского совета, по сути, законодательного органа.
Оспаривать решения монарха и Императорского совета мог Сенат (5).
[74] Екатерина оказалась умнее императрицы Анны в том смысле, что не создала прецедента для общественного обсуждения проекта Манифеста. 28 декабря 1762 г. Екатерина подписала Манифест, но ходу ему не дала — отложила и забыла.
В отличие от князя Д.М.Голицына, представлявшего родовую аристократию, практически к тому времени уже лишенную политического будущего, граф Никита Панин представлял высшую сановную бюрократию, которая стремилась в первую очередь к ограничению произвола царя, но в их действиях было много общего. Во- первых, оба за образец брали шведскую конституцию и, в частности, устройство шведского риксрода, принимая в обоих случаях во внимание и отечественную практику представительства.
Объединяла их и одна тактическая ошибка: ограничение абсолютной власти монарха им виделся как добровольный акт обладателя этой власти. Основания такой иллюзии, очевидно, обусловлены социально-психологическими установками, присущими дворянской оппозиционности, а именно, царь мыслился как первый дворянин, выразитель и представитель в первую очередь интересов дворянства, за что [75] само дворянство ему верно служило.
Дворянство считало, что оно имеет основания ставить царю условия, а у царствующей особы, предполагалось, есть основания их выполнять.
Крестоцеловальные записи под подобного рода документами, вводившими законные ограничения монаршей власти, делали, вступая на престол, Василий Шуйский, польский царь Владислав, Михаил Федорович.
Анна Иоанновна должна была стать четвертой. Не того ли добровольного акта самоограничения декабристы ожидали и от Николая I? В России ситуация междуцарствия, Смута, пресечение династии — все это способствовало как бы практическому воплощению общественного договора, что, по крайней мере до начала XVIII в., осознанно никак не связывалось с теорией. Тем не менее вовсе не поэтому попытки ограничить нового монарха всякий раз оказывались безуспешными. Такая приверженность иллюзии наводит на предположение, что была какая-то довольно основательная причина, поддерживавшая надежду на возможность добровольного или сознательного самоограничения власти.
Эти надежды можно назвать «конституционными иллюзиями» русского дворянства; основывались они отнюдь [76] не на раннебуржуазном праве, а на глубокой убежденности дворянства в том, что уже сами обстоятельства воцарения Романовых содержат основания для условий.
Именно такое понимание проблемы, правда, осложненное элементами теории общественного договора, изложено в письме Николаю I декабриста Александра Бестужева-Марлинского (1826): «Правительство (без самодержца) есть не что иное, как верховная оного часть (народа).
Отрицая же право народа во время междуцарствия избирать себе правителя или правительство, приводилось бы в сомнение возведение царствующей династии на престоле России» (6). В данном случае не надо обманываться ссылками на народ. В дворянском сознании было укоренено представление, что они и есть полномочные представители народа. «Что такое дворянство? потомственное сословие народа высшее, то есть награжденное большими преимуществами касательно собственности и частной свободы. Кем? народом и его представителями. С какой целию? с целию иметь мощных [77] защитников» (7), — такими вопросами задавался Пушкин в 1830 г. Ответы свидетельствуют лишь о прочности взглядов дворянства на этот предмет, ибо точно также мыслило дворянство и в конце XVIII, и в начале XIX вв.
В последние годы жизни Н.И.Панин работал над Конституцией, которую положил в основу «Прибавле-ния» к проекту «Фундаментальных прав» уже после смер-ти Н.Панина его брат Петр Иванович. Этот документ дворянского конституционализма, ограничившего произвол монарха, сохранял сословно- крепостнический характер отношений (8).
Не останавливаясь пока подробно на этом факте и уж тем более не имея намерения преуспеть в обличении дворянской ограниченности панинских проектов, отметим только, что и в 60- 70 гг. XVIII в. высшее оппозиционное дворянство, если не требовало, то претендовало на минимум политических прав для себя. Речь идет опять-таки не о народе, тот по-прежнему «вне игры». Раздел проходил между дворянством и высшей его элитой.
[78] Правда, Д.Голицын и Н.Панин стремились придать минимальную законность институту российского самодержавия, установить, хотя и ограниченное, но представительное правление, приблизить, таким образом, неограниченное самодержавие к конституционной монархии, что в определенной мере должно было соответствовать и интересам основной массы дворянства. Однако слои среднего и мелкого дворянства связывали свои интересы, как правило, только с самодержавной властью. В значительном упрощении ситуацию можно представить следующим образом: главный интерес аристократии заключался в достижении политической свободы, конституционного ограничения самодержавия. Основная же масса дворянства, совершенно лояльная самодержавию, стремясь к сохранению института крепостничества, гарантию своим интересам видела именно в самодержавном образе правления.
В большинстве своем население Российской империи, в том числе и дворянство, в XVIII в. не ощущало сознательной потребности в политических правах. Отстраненное Манифестом о вольности от обязательного участия в государственной службе, дворянство [79] такой привилегией заодно и отстранялось от возможного вмешательства в политику государства.
Не претендуя на участие в политической жизни государства, дворянство, очевидно, не ощущало своего политического бесправия. Во- первых, по отношению к часто плохо образованному и дикому в своих нравах поместному дворянству, разбросанному по весям империи, не приходится говорить о высоком уровне самосознания. Во-вторых, у дворянства были основания для того, чтобы довольствоваться своей судьбой: право личной безопасности и, главное, частной собственности, данные Жалованной Грамотой, действительно приближали дворянство к гражданскому состоянию, что в немалой степени снимало напряженность политического бесправия. Смысл этой ситуации прекрасно расписал П.Б.Струве: «Самодержавие, отказав культурному классу во властном участии в государстве, вновь привязало к себе этот класс цепями материальных интересов, тем самым отучая его от политических стремлений и средств и приучая к защите своих интересов [80] помимо постановки и решения политического вопроса» (9).
Значение установления гражданских прав огромно само по себе: оно приближало Россию к правовой государственности, способствовало развитию либеральных отношений в рамках существовашего строя. В этом плане совершенно правомерно рассматривать «Наказ» и «Жалованную Грамоту» Екатерины как начальные этапы становления гражданственности в России. По мнению В.В.Леонтовича, при Екатерине произошла «частичная замена крепостного строя гражданским», распространение которого на иные социальные слои составляло сознательную задачу русского правительства. Трудно судить, насколько юридически правомерен «гражданский строй исключительно в отношении дворянства» (10), но кажется все же, что в российской действительности данная ситуация не выглядела столь оптимистично. В нач.
80-х гг. Денис Фонвизин, нисколько не обманываясь просвещенным тоном императрицы, сказал, что Россия — это [81] «государство, где люди составляют собственность людей, где каждый, следовательно, может быть завсегда или тиран, или жертва» (11). Это почти буквально перекликается с пушкинским определением века — «тиран, предатель или узник» (1826). Менялись цари, уходили поколения, но Россия оставалась страной рабов. «Когда император два раза в год раскрывает двери своего дворца перед привилегированными крестьянами и избранными горожанами, он этим не говорит купцу или батраку: «Ты такой же человек, как и я», но говорит дворянину: «Ты такой же раб, как и они, а я, ваш бог, равно властвую над всеми вами» (12). Таково было впечатление от николаевской России иностранца. Рефрен: в России все рабы, был, пожалуй, самым характерным для самосознания русского общества конца XVIII — перв. половины XIX вв.
Понимание этого будило политическую мысль дворян-оппозиционеров. В созданных ими планах-проектах запечатлелась высокая степень развития общественного самосознания, [82] но они были органической частью традиционного общества, общества, еще в целом не преодолевшего рабского синдрома, общества, мыслившего всецело внеправовыми категориями.
Потому памятники правовой мысли XVIII в. интересны в первую очередь как материализация постепенного преодоления традиционного сознания.
К началу 80-х гг. относится записка Д.И.Фонвизина «Рассуждение о непременных государственных законах», предназначавшаяся наследнику Павлу.
«Рассуждения» мыслились как вступление к конституционным проектам братьев Паниных. Авторы этих проектов обсуждали их основные положения с наследником в 70-е гг., когда зрел заговор против Екатерины II, возглавляемый Н.Паниным.
Образ мысли великого князя Павла Петровича в значительной мере отличался от убеждений императора Павла I. В послании гр. Н.Панину (1778 г.) наследник установил логическую связь между «свободой» и «законом»: «Свобода, конечно, первое сокровище всякого человека, но должна быть управляема крепким понятием оной, которая не иным приобретается, как воспитанием, какое не может быть иным управляемо, чтоб служило к добру, как фундаментальными законами, [83] но как сейчас последних нет, следовательно, и воспитания порядочного быть не может» (13).
Следовательно, и о свободе говорить рано. Бумаги Павла, его реформационные проекты, навеянные в первую очередь совместными обсуждениями политических вопросов с братьями Паниными, остались лишь бумагами, представляющими частный исторический интерес. «Рассуждения о непременных государственных законах» Д.Фонвизина, напротив, еще в XVIII в.
расходились в списках, влияя на формирование общественного сознания, а в 10-х гг. XIX в. через племянника Дениса Фонвизина, декабриста М.А.Фонвизина, «Рассуждения» стали известны в декабристских кругах, в частности, их использовал Н.М.Муравьев.
Дидактические по характеру «Рассуждения» нацелены внушить будущему императору мысль о недопустимости произвола, ибо деспотизм губителен уже тем, что ведет к анархии. «Государь должен знать во всей точности все права своего величества», во-первых, для того, чтобы «содержать их у своих подданных [84] в почтении», а во-вторых, «чтоб самому не преступить пределов, ознаменованных… властью здравого рассудка» (14).
Источники, относящиеся к истории права и правосознания в России, дают наглядную картину переходного состояния общества. В общественном сознании одновременно бытовали традиционные понятия о главенствующей роли устоев, нравов, обычаев, средневековое обоснование богоданности власти и в то же время понятия естественного права и общественного договора — провозвестники раннебуржуазного права, то есть права уже в собственном, строгом смысле слова — это был знак того, что общество приступало к их освоению.
В основном же общество мыслило еще традиционно, во внеправовых понятиях.
Роль закона выполняли нрав, совесть, Бог. Так начинала Манифест Екатерина II: «Самовластие, необузданное добрыми и человеколюбивыми качествами, в государе, владеющем самодержавно, есть такое зло, которое многим пагубным следствиям бывает причиною». Правда, [85] вступая на престол, Екатерина обещала ограничить законом свою власть, но «закон» в устах Екатерины, по сути, оказался данью требованиям века Просвещения, условностью. Жизнь мыслилась и строилась по традиционным нравам и понятиям, причем эти подмены не осознавались современниками.
Новой, правовой постановке вопроса сопутствовал традиционный способ его решения.
Так и Фонвизин, рассуждая о «недопустимости произвола», о «правах его величества», в конце концов счел возможным ограничить самодержавие здравым смыслом, или «властью здравого рассудка».
Второй довод в пользу ограничения власти монарха звучал и вовсе традиционно,а может быть, оттого и более убедительно. Фонвизин выводил его из положения о божественном происхождении власти. Если Бог, по логике Фонвизина, «потому и всемогущ, что не может делать ничего другого, кроме блага», то и «государь, подобие Бога, преемник на земле высшей его власти», может ознаменовать свое могущество и достоинство не иначе, как «постановя в государстве своем правила непреложные, основанные на благе общем, и которые не мог бы нарушить сам, не перестав быть [ 86 ] достойным государем» (15). Фонвизин стремился внушить будущему императору, что «власть, производящая обиды, насильства, тиранства, есть власть не от Бога» (16).
В русском контексте конца XVIII в. ссылки на Бога, призванные удержать неограниченную власть от произвола, имели уже новый, дополнительный смысл, который они не могли иметь в традиционной трактовке власти. Теперь Фонвизин теми же аргументами пытался ее обуздать, при этом он вводит понятие «правил непреложных», основанных на общем благе, которые пока не противостоят единодержавию, напротив, Бог, а следовательно, и государь виделись как бы гарантами неотчуждаемости естественных прав.
Авторитет Бога призывался в данном случае для сохранения установленного Богом же порядка вещей, или «блага», что включало уже и данность (богоданность) естественных прав.
Последний (третий) довод Фонвизина о необходимости ограничения власти основывался уже прямо на теории общественного договора: «Обязательства между государем и [ 87 ] подданными суть равным образом добровольные, ибо не было еще в свете нации, которая насильно принудила бы кого стать ее государем; и если она без государя существовать может, а без нее государь не может, то очевидно, что первобытная власть была в ее руках, и что при установлении государя не в том дело было, чем он нацию пожалует, а какою властию она его облекает» (17). При нарушении договора с народом власть становится незаконной, ибо тогда она «ставит себя выше всех законов естественного правосудия». В этом случае нация вправе возвратить свою свободу — «никто не был в праве отнимать у ней свободы» (18). Таким образом, «Рассуждения» Фонвизина содержат чрезвычайно серьезное заявление.
Общественный договор, утверждавший принцип вторичности верховной власти по сравнению с волей народа, был рубежом в развитии европейского общества. Со стороны самодержавия можно было ожидать реакции не меньшей, чем на книгу Радищева, если не более суровой, так как это было высказано не в беллетристической форме, а в политическом документе, [ 88 ] предназначавшемся наследнику. Однако реакции не было никакой. Положения теории общественного договора, старательно переписанные с западноевропейских источников, в XVIII в. не имели никакого общественно-политического резонанса в стране. Причем подобные штудии в различных формах проделывал не один Фонвизин. Знакомство с раннебуржуазными западными теориями будило отечественную мысль, что нашло отражение в целой серии работ так называемых русских просветителей.
Только общество не увидело в том своих выгод, а самодержавие не усмотрело грозившей ему опасности.
Хотя общество и помнило подробности воцарения Романовых и в этой связи не могло не видеть определенной и очевидной логики в притязаниях на выполнение условий общественного договора, но все же сильный только традицией принцип богоданности власти русского царя в общественном сознании брал верх. От таких установок не освобождаются в одночасье, даже с приходом к власти просвещенной императрицы. Еще и века не прошло, как Россия перешагнула свой рубеж средневековья, только в силу этого она не могла адекватно воспринимать просветительские теории — плод довольно развитой буржуазной культуры сознания. [89] В XVIII в. просвещенное общество России лишь постигало азы теорий политического развития общества. Частный случай Д.И.Фонвизина является тому примером.
Понимая, что в России нет еще условий для подобных «преимуществ, коими наслаждаются благоучрежденные европейские народы», ибо в России нет твердого законодательства, он предлагал ввести «законы непреложные», гарантирующие безопасность, достоинство и собственность граждан, но под «гражданами» Фонвизин имел в виду дворянство и среднее сословие, что было совершенно типично для прогрессивно мыслившей русской интеллигенции конца XVIII — нач. XIX вв. «В России надлежит быть, — считал Фонвизин, — 1) дворянству совсем вольному, 2) третьему чину совершенно освобожденному, 3) народу, упражняющемуся в земледельстве, хотя и не совсем свободному, но, по крайней мере, имеющему надежду быть вольными» (19). Так что в грозном «возвратить свободу нации» Фонвизина заключалось требование личной свободы [90] дворянству и горожанам, но отнюдь не подавляющему большинству «нации».
Екатерина II держала под присмотром весь панинский заговор, отставкой его лидера дав понять, что терпение ее кончилось. Сама же императрица всей своей деятельностью демонстрировала искусство совмещать признание принципов либерализма с незыблемостью устоев самодержавия. В этом была, безусловно, и уловка умной женщины, но все же в значительной степени таково было органическое восприятие действительности. Краткий эпизод конца ее царствования является тому ярким примером.
События Французской революции поставили правительство Екатерины перед проблемой прав человека почти в европейском ее звучании. Как вспоминал впоследствии секретарь императрицы А.В.Храповицкий, известие о принятии королем конституции вызвало у Екатерины «приметную досаду», но узнав о казни короля, «ее величество слегла в постель, и больна, и печальна» (20). В тот же день «был оборот к собственному ее правлению с вопросом у меня, — вспоминал Храповицкий, — о соблюдении [ 91 ] прав каждого». Напуганная императрица высматривала возможности компромисса на путях «соблюдения прав каждого».
Знаменателен ответ вельможи о напрасном беспокойстве императрицы, ибо права и привилегии дворянству «пожалованы и утверждены» (21).
Екатерина спрашивала о «правах каждого», но окружавшие вполне органически слышали о привилегиях для себя, притом все выходили довольны.
Оставалось только подписать указ Сенату о разрыве политических отношений с Францией, с тем, чтобы впредь та не путала наши внутренние дела. Этот курьез свидетельствовал об огромном жизненном потенциале самодержавия, о довольных еще резервах власти, о том, что до реального решения вопроса о правах русское общество было еще очень далеко.
Однако Екатерина совершенно верно уловила угрожающий стабильности самодержавия смысл требования прав человека и активнейшим образом включилась в борьбу против Франции, провозгласившей «Декларацию прав человека и гражданина», которую она так неосмотрительно позволила напечатать в «Санкт-Петербургских [ 92 ] ведомостях».»Ослабление монархической власти во Франции,- заявила Екатерина,- подвергает опасности все другие монархии.
Безначалие есть злейший бич, особливо, когда действует под личиною свободы, сего обманчивого призрака народов» (22).
Политика либерального консерватизма Екатерины II и традиционный взгляд на природу самодержавия, присущий в основном обществу, тем не менее не только не снимали, но с годами обостряли проблему законного ограничения верховной власти, если к ней обращались крупнейшие сановники государства.
В ряду так называемых «придворных» проектов особенный интерес вызывает записка князя А.А.Безбородко «О потребностях империи Российской» (1799). О записке стало известно после смерти автора, а ее умеренность позволяет говорить о том, что она отражает идеи государственного деятеля, в некотором упорядочении власти видевшего залог ее долголетия.
Безбородко никак не отнесешь к оппозиции. [93] Это был крупнейший вельможа, пользовавшийся большим доверием как Екатерины II, так и, что случалось редко, Павла I. Сторонник «беспредельного» самодержавия, он тем не менее определенно высказывался за необходимость строго придерживаться закона. «Государь самодержавный чувствовать должен, что власть дана ему беспредельная не для того, чтобы управлять делами по прихотям, но чтоб держать в почтении и исполнении законы предков своих и самим им установленные; словом, изрекши закон свой, он, так сказать, сам первый его чтит и ему повинуется, дабы другие и помыслить не смели, что они от того уклониться или избежать могут» (23).
Аналогичное понимание власти было характерно для Европы XVII в. В отношении сословной политики Безбородко выражал мнение, типичное для дворянства. Он считал, что состояние сословных прав-привилегий не требовало никаких дополнительных законов, так как права дворян и мещан («общие выгоды») обозначены в Жалованной Грамоте, «но что принадлежит до поселян, то состояние [ 94 ] их требует поправления. Боже сохрани, — уточнял канцлер, — чтобы я тут разумел какую-либо излишнюю вольность, которая под сим невинным названием обращалась бы в своеволие и подавала повод к притязанию на какое- либо равенство всеобщее или суще химерическое» (24). «Поправление» положения поселян заключалось в необходимости урегулировать крестьянские повинности, не более.
Безбородко не без основания считал, что «наши нижние классы» застрахованы от такого «умственного разврата» как «французское мнимое равенство», ибо в России «каждый из меньшего предпочитал лично добиваться большего. Отпущаемый на волю крестьянин или казенный поселянин старается быть купцом, а разбогатевший купец — чиновником или дворянином. Полезно сии желания оставить в их силе, но затруднять событие их», — резюмировал мудрый канцлер (25).
Безбородко чрезвычайно точно схватил тенденцию, характерную для XVIII и еще в большей степени для первой половины XIX вв. — стремление потенциально буржуазных слоев [ 95 ] (свободных, казенных крестьян, купцов, мещан) жить по-феодальному: «русская буржуазия» в то время была поставлена в такие условия, когда ее материальное преуспевание зависело от деятельности небуржуазного характера.
Представители низшего сословия, как правило, в одиночку добивались решения своих интересов — и немудрено, так как процент крестьян, способных откупиться, был чрезвычайно мал, а дальше в фортуне крестьянина, ремесленника, купца первую роль играл имущественный ценз, служба, при достижении заветного уровня маячил «классный чин», дворянство, и тогда уже вступало в действие развращающее влияние Табели о рангах. Сознание возможности выбиться в люди делало человека послушным орудием бюрократической машины, повязывало возможную социальную энергию бюрократическойморалью, парализовывало тот мятежный дух третьего сословия, который в Европе, объединяя массы, был сильнейшим источником социальных движений.
Привычно сетуя на дефицит правосознания русского общества, не следует возможные причины тому выводить из менталитета русских.
Россия в XVIII в. оставалась еще традиционным обществом, только приступившим к философскому, теоретико- политическому осмыслению проблемы прав человека. [96] В этом процессе оно столкнулось с уже сравнительно развитым правом западноевропейских государств, основанном на признании собственных, неотъемлемых прав человека, но применить уже имевшееся право к себе русское общество еще не могло, так как за редким, единичным исключением не воспринимало принципа всеобщего равенства людей. Потому право заменял закон, а права свободных граждан, по сути, были лишь сословными привилегиями.
Сословная же политика правительства была такова, что сплошь и рядом расставляла ловушки формировавшемуся правосознанию русского общества.
1 Ключевский В.О. Соч.: В 9 т. М., 1989. Т. 4. С. 258. 2 См.: Кузьмин А.Г. Первые попытки ограничения самодержавия в России // Сов. государство и право. 1980. № 7. С. 85-90.
3 Струве П.Б. Исторический смысл русской революции и национальные задачи // Вехи. Из глубины. М., 1991. С. 464-465.
4 Пушкин А.С. Указ.изд. Т. 6. С. 311.
5 См.: Сборник РИО. Спб., 1871. Т. VII. С. 202-217.
6 Декабристы. Поэзия, драматургия, проза, публицистика, литературная критика. М.;Л., 1951. С. 512.
7 Пушкин А.С. Указ.изд. Т. 6. С. 310.
8 См.: Грацианский П.С. Политическая и правовая мысль России второй половины XVIII века. М.,1984. С.78-80.
9 Струве П.Б. Указ.изд. С. 463-464.
10 Леонтович В.В. История либерализма в России. 1762-1914. С. 40.
11 Фонвизин Д.И. Указ.изд. Т. 2. С. 264.
12 Русские мемуары: Избр.страницы. С. 324.
13 Цит. по: Фонвизин Д.И. Указ.изд. Т. 2. С. 681.
14 Фонвизин Д.И. Указ.изд. Т. 2. С. 258.
15 Фонвизин Д.И. Указ.изд. Т. 2. С. 254-255.
16 Там же. С. 259.
17 Фонвизин Д.И. Указ.изд. Т. 2.
18 Там же. С. 259-260.
19 Фонвизин Д.И. Указ.изд. Т. 2. С. 116.
20 Храповицкий А.В. Дневник. 1782-1793. М., 1902. С. 219.
21 Там же. С. 246.
22 Грибовский А.М. Записки об императрице Екатерине Великой. М., 1864. С. 48.
23 Григорович Н.И. Канцлер князь Александр Андреевич Безбородко. В связи с событиями его времени. Спб., 1881. Т. 2. С. 643.
24 Там же. С. 643-644.
25 Там же. С. 644.
* * * Милые хитрости царствования Екатерины послужили поводом ироничному замечанию В.О.Ключевского: «В обществе, утратившем чувство права, и такая случайность, как удачная личность монарха, могла сойти за правовую гарантию». Историк неточен только в одном: нельзя утратить того, чего еще не имеешь.
97 В благодушии, обусловленном именно отсутствием того самого «чувства права», находилось русское общество при вступлении на престол императора Александра I, сама личность которого давала уверенность надежде. Что ж, простодушие — прекрасная черта русских. Но вот русский посол в Англии аристократ Михаил Семенович Воронцов писал сыну в самый разгар народных гуляний в апреле 1801 г.: «Они счастливы, как никогда, вырвавшись из величайшего рабства, и воображают теперь, что они добились свободы и забывают об ужасном деспотизме, под которым они должны трепетать только потому, что им дано позволение носить круглые шляпы и сапоги с отворотами. …Если теперешний государь добр, то эти люди уверены, что они теперь действительно свободны, и не помышляют о том, что тот же человек может измениться характером или же иметь преемником тирана. И теперешнее состояние страны не более, как временное прекращение тирании. Наши соотечественники подобны римским рабам во время сатурналий, после которых они снова впадали в прежнее рабство» (26).
98 Прекрасный документ. Он как нельзя лучше дает представление о существовании двух уровней сознания в обществе — массовом, традиционном и критическом сознании просвещенной части общества. Описание более чем точное — это в современном смысле безошибочный аналитический прогноз.
Сколь он ни мрачен, но случилось все по-писанному: общественный подъем начала Александрова царствования обернулся прежним рабством.
Воронцов выразил взгляды аристократической оппозиции, которая меряла Россию европейской шкалой. В то же время воодушевление первых лет нового царствования было столь велико, что не верилось или не хотелось верить очевидному — на короткий срок аристократия сошла со своего оппозиционного пьедестала, увидев в заверениях Александра I своего единомышленника. Молодые либералы А.Чарторыйский, В.Н.Кочубей, А.Строганов, Н.Н.Новосильцов, Д.Н.Блудов, А.Р.Ворон-цов, Н.С.Мордвинов, М.Орлов и другие принялись устремленно готовить русскому императору документы, обосновывавшие его своего рода отречение от абсолютной власти, надеясь при этом на его добрую волю.
Все повторялось. Иной царь, иное 99 поколение дворянской аристократии, но каждый действует в соответствии со своей логикой. История ничему не учит? Сказать так мы не решаемся. Но, очевидно, очень трудно выйти из своих родовых признаков.
История все же учила, но других, тогда еще, пожалуй, не родившихся. Учила не забивать голову бесполезными конституционными тонкостями, знаниями европейских государственных устройств, не рядить о принципах разграничения верховной власти и вообще, так, как они, дворяне, с царем не церемониться. У демократов были все основания презирать дворянскую оппозицию. Тем не менее она сделала все, что могла по своему родовому и историческому предназначению.
До начала 20-x гг. XIX в. общественая атмосфера в России способствовала иллюзиям возможного установления конституции и проведения буржуазных реформ постепенно и сверху. Повод тому в первую очередь давал сам император Александр I. Его неприятие тирании Наполеона и предпочтение, оказываемое республиканцам, его инициатива и поощрение реформационного творчества, его намерение ограничить верховную власть законом и в законно-либеральном духе реформировать систему государственного управления — все это воспринималось как официальная либеральная политика правительства. [100] Да это и было действительно так, ибо в начале XIX в. именно правительство Александра I выступило инициатором государственных преобразований в духе буржуазного конституционализма.
Зная опыт французской монархии, Александр понимал, что для того, чтобы сохранить власть, надо привести в соответствие с требованиями времени формы государственного управления и социально-политические отношения, то есть придать государственным учреждениям вид законности. «Он понял, — писал об Александре его сподвижник В.П.Кочубей, — что для России, сделавшей в течение столетия огромные успехи в цивилизации и занявшей место в ряду европейских держав, существенно необходимо согласовать ее учреждения с таким положением дел» (27).
Речь шла о коренном реформировании системы государственных учреждений,
101 или государственной машины. Состояние дел в этой сфере подробно изложено во многих исторических трудах. Нам же важно подчеркнуть, что возможность усовершенствования государственного управления связывалась с радикальными мерами, претворение которых означало бы превращение крепостнического абсолютизма в надсословную монархию — это во-первых, а во-вторых, что особенно важно, к осознанию этого пришло не только либерально настроенное высшее дворянство, но и сам государь, который разделял поначалу все планы государственных преобразований (28).
Планы государственных преобразований молодой император связал с деятельностью Негласного комитета (1801-1803), куда вошли его либерально настроенные друзья в бытность его великим князем — Строганов, Чарторыйский, Новосильцов и Кочубей; к работе привлекался также А.Р.Воронцов. Все они подолгу жили в Западной Европе, хорошо знали политическое устройство и право европейских стран. Работа Негласного комитета запечатлена в довольно объемистом архиве графа
102 П.А.Строганова29. Но уже очень скоро членов Негласного комитета постигло разочарование: Александр действовал неторопливо, но главное непоследовательно, не имея, на первый взгляд, ясной цели, отвлекаясь мелочами, пресекая инициативу. Уже тогда становилось очевидным, что император не собирается в скором времени производить коренные изменения, полагая ограничиться исправлением некоторых неудачных решений предыдущего царствования.
В.О.Ключевский, говоря о «трудностях практического осуществления» политических убеждений Александра, тонко подметил, что «это больше мечты или смутные желания, чем государственные идеи…, больше настроение политическое, чем правительственная программа»30.
Политическая организация русской государственности при Александре оставалась тем же, что и при Екатерине и Павле — самодержавной монархией.
[ 103 ] По-прежнему не ограниченная никаким законом власть превращала монарха в самовластного тирана. Гарантией в данном случае могла быть только «удачная личность» самого государя, его нрав, склад характера, что сближало Россию с политическим устройством восточных деспотий. Привести российское государство в соответствие с политическими институтами западных стран хотя бы в какой-то мере мог только закон, ограничивавший верховную власть. Александр I c этим был полностью согласен и не только на словах: в 1809 г. он дал конституцию Финляндии, а в 1815 г. Польше, входивших тогда в состав Российской империи. История реформ начала XIX в. также хорошо изучена, но нас более интересует вывод: ни в одном из вышедших в период царствования Александра правительственных документов ни в коей мере не ограничивалась власть российского самодержца.
Самодержавная власть сама по себе не способна к самоограничению. Ей по определению как бы задан ход в одном- единственном направлении — концентрация власти. Так что сколько бы Александр ни понимал, ни стремился, он не мог преодолеть [104] логику единодержавия. Возможно, в этом и его разгадка, и его трагедия.
Вторая причина заключалась в родовой черте самого дворянства. Русское дворянство стремилось оградить от проявлений тирании только свое сословие, что и определило тот «либеральный потолок» преобразовательных проектов Негласного комитета. Это стремление отражено в Коронационной грамоте (готовилась ко дню коронации Александра), все редакции которой (их было четыре) начинались с подтверждения дворянских привилегий, данных Манифестом о вольности и Жалованной Грамотой дворянству. В целом грамота оставляла незыблемыми основы крепостнического строя. Верховная власть ограничивалась лишь в отношении дворянства. Грамота вводила закон, гарантирующий (только дворянскому сословию) безопасность личности, ее действиям и собственности; сословное неравенство, таким образом, сохранялось. Однако обсуждение грамоты закончилось ничем. Члены Негласного комитета не могли завершить работу, видя высочайшее к ней охлаждение (31).
[105] «Дней Александровых прекрасное начало» еще не предвещало трагического завершения невиданного еще Россией подъема общественных сил. Тем не менее на фоне всеобщего ожидания перемен уже раздавались и скептические голоса, в то время немногочисленные. Мнение русского посла Воронцова мы уже приводили. Не обманул нарочитый либерализм Александра I и Василия Федоровича Малиновского, позже директора Царскосельского лицея. В 1803 г. он записал в дневнике: «Правление российское ныне есть деспото- аристократия, владыко-вельможное» (32).
Скепсис был совершенно оправданным, довольно было беспристрастного взгляда на соотношение сил и «диапазон» выдвигаемых идей, на характер деятельности нового правительства, чтобы увидеть тщетность ожиданий коренных политических перемен.
[106] Много позже, размышляя о прожитом, князь Петр Андреевич Вяземский в поэтической строфе схватил эту парадоксальную соединенность несоединимого в образе русского самодержца: Послушать — век наш век свободы, А в сущность глубже загляни: Свободных мыслей коноводы Восточным деспотам сродни.
До завершения Отечественной войны и европейских походов в массе консервативно настроенного русского дворянства лишь немногие видели политическую и историческую бесперспективность неограниченного самодержавия. Эти люди, как правило, хорошо осознавали преимущество многих достижений европейской цивилизации. Они-то, обосновывая необходимость реформ, выдвигали доводы не этического порядка (о безнравственности деспотизма и рабства), а социально- экономического, политико-правового. Именно таких людей в случае победы восстания декабристы прочили в члены Временного правительства. Наиболее полное выражение политических взглядов русской аристократии мы находим в письмах и бумагах графов Воронцовых, в записках Мордвинова и, конечно же, у Сперанского.
107 Граф Николай Семенович Мордвинов, приверженец теории естественного права, видевший в свободе проявление закона природы, во многом опередил своих современников. Историческую отсталость России по сравнению с развитыми западноевропейскими странами он связывал с «политическим небытием» крестьянства и экономической незаинтересованностью его в труде. Н.С.Мордвинов предложил проект о разрешении купцам и казенным крестьянам покупать незаселенные земли; для оказания материальной помощи крестьянству в этом деле Мордвинов выступил с весьма показательной идеей организации Трудопоощрительного банка. В соответствии с уровнем западноевропейской политической мысли Мордвинов считал необходимым разграничение законодательной, исполнительной и судебной властей, выступал против общинного землепользования, противопоставляя ему экономически выгодное индивидуальное.
Огромная роль в развитии русского конституционализма, правозаконности и правосознания принадлежит Михаилу Михайловичу Сперанскому. Судьба этого человека примечательна. Сын приходского священника, благодаря выдающимся способностям и уму, в 108 короткий срок сделал головокружительную карьеру, в начале XIX в. став ближайшим соратником, сподвижником, собеседником и даже доверенным лицом императора Александра I. Но сближали их не только преобразовательные планы. После смерти молодой жены едва переживший трагедию Сперанский утешение обрел в мистическом богопознании.
Мистика, причастность мистической тайне также сближала двух выдающихся людей эпохи — царя и его слугу. До ссылки (1812) Сперанский был убежденным конституционалистом, можно сказать, он в наиболее систематическом виде изложил позицию русской аристократии Александрова царствования. Во всех его проектах государственных преобразований и политических трактатах (1801-1811) последовательно проводилась мысль о необходимостиподчинения самодержавной власти закону. Так же как и граф Мордвинов, Сперанский считал, что личность монарха — недостаточная гарантия гражданским правам. Прежде необходим переход к конституционной форме правления, где верховная власть будет ограничена Государственной думой. В свою очередь конституция выступала гарантией гражданским законам, ибо 109 государственной власти будут поставлены прочные конституционно- правовые пределы. Однако эти положения, как и либеральные идеи адмирала Мордвинова, не получили никакого отражения в опубликованном 8 сентября 1802 г. Манифесте, над которым работал Сперанский, ни в основной его работе — «Плане государственного преобразования» (1809 г.). «План» Сперанского был самым последовательным реформаторским документом, исходившим из правительственных кругов. Дворянство отнеслось к нему, да и ко всей деятельности Сперанского, крайне враждебно. Александр, в то время чем- то обиженный на Сперанского, вынужден был уступить — в марте 1812 г. после длительной беседы с царем Сперанский тут же, в течение нескольких часов, был отправлен в ссылку. Однако он еще вернется в столицу, чтобы судить декабристов, чтобы порадеть об одиночном двадцатилетнем заключении своего друга, соратника, соседа наконец — Г.С.Батенькова, чтобы создать Российский свод законов уже в царствование Николая I. Говорят, и он умер «в душе республиканцем», говорят, за него Наполеон сулил Александру любое государство центральной Европы. Это очень 110 вероятно — Сперанский был удивительным, замечательным человеком и тайна его подстать тайне императора Александра.
Конституционно-либеральные планы Мордвинова и Сперанского, которые в своих рассуждениях отталкивались от западноевропейского опыта, слишком диссонировали с господствующими интересами дворянства. В такой ситуации трудно было оставаться последовательным, если не в убеждениях, то уж в своих действиях. Ни общество, ни они сами не были готовы к решительным преобразованиям.
Еще в августе 1810 года французский посол в России А.Коленкур писал Наполеону: «Это царствование, будучи по форме более либеральным, чем предыдущее, закончится в итоге усилением абсолютизма. Русское дворянство… осуждает всякое правительство, которое допускает, чтобы его власть разделилась с кем- либо» (33).
111 В начале XIX в. в прогрессивной общественности обсуждалось немало идей, ценных для нас тем, что они характеризуют общественное сознание передовой интеллигенции. Наиболее распространенным было требование частной собственности (Мордвинов, Сперанский, А.С.Кайсаров, В.Ф.Малиновский, И.П.Пнин). Пнин указывал на непосредственную зависимость гарантированных прав человека от наличия права частной собственности34, отстаивая при этом нерушимость монархического правления и сословного неравенства. Вот наиболее распространенное выражение «буржуазного радикализма» начала XIX в., свидетельство просветительского понимания равенства: «Права граждан, без сомнения, — считал Пнин, — должны быть все равны, но преимущества их не могут быть одинаковы»35. С монархией связывал гарантии свободы и частной собственности такой убежденный противник крепостного права, как А.С.Кай-саров.
Более последовательно идеи сословного равенства, свободы личности и частной собственности [112] проводились в трудах демократической интеллигенции,например, В.В.Попугаева, М.Мерцалова, А.С.Лубкина и других. Гарантию буржуазным требованиям они видели только в конституционной монархии. Столь ценные либеральные идеи оставались достоянием узкого круга.
Более причастной духу времени оказалась проблема гарантии прав дворянства. Если наиболее радикальные и демократические требования практически не брались правительством в расчет или сходу отвергались высшим дворянством, принимавшим участие в преобразовательной деятельности, то проблема прав дворянства подолгу обсуждалась в правительстве, что создавало весьма казусную, но предельно характерную для России ситуацию, когда требование феодального права, права для одного класса, четко осознаваемое, совмещалось с довольно туманно представляемыми демократическими требованиями, в частности, требованием сословного равенства.
Одной из основных причин, сдерживавших решительность как либеральных сторонников преобразований, так и консервативно настроенных почитателей просвещенного века, была одна — боязнь, что даже минимум [113] свободы всколыхнет на борьбу народные массы. Вот как мотивировал невозможность ограничения самодержавия в России С.Р.Воронцов, убежденный противник тирании: «Произвести столь существенные изменения в наиболее обширной во всем мире империи, среди народа свыше 30 миллионов, неподготовленного, невежественного и развращенного, и сделать это в то время, когда на всем континенте происходит брожение умов, это значит, не скажу рисковать, но наверное привести в волнение страну, вызвать падение трона и разрушение империи… Нельзя только сразу совершить прыжок из рабства в свободу без того, чтобы не впасть в анархию, которая хуже рабства» (36).
Таким образом, все усилия преобразователей были направлены на введение закона, недопускающего проявление произвола по отношению к дворянству и только в этом плане ограничивавшего самодержавие в России, что, впрочем, не так уж мало, если учесть, что даже этого так и не случилось. Попытки ввести в существующее законодательство статьи, гарантирующие безопасность личности, [ 114 ] ее достоинства, право собственности были определенным достижением правового сознания. По сути, это было требование аристократической конституции, которое в условиях неограниченного самовластия, иначе, деспотизма, не поддается однозначно отрицательной оценке. Положение всего народа, всех сословий при деспотическом правлении предельно точно охарактеризовал Сперанский, указав, что в России есть только два состояния: рабы государевы и рабы помещичьи. «Первые называются свободными только в отношении ко вторым. Действительно же свободных людей в России нет, кроме нищих и философов» (37). В таких условиях требование аристократической конституции означало ограничение самодержавия именно в тех его крайних проявлениях, которые были характерны для России. По сути, в те годы решался вопрос о правовом обуздании власти тирана. Реформы могли бы привести к упорядочению законодательства, к изменению структуры государственной власти, к коренным переменам в социально- экономической жизни.
[ 115 ] Все передовые идеи в России локализовались в верхушке общества и в большей мере осознавались в качестве морального долга, — в таком виде они не могли представлять большой опасности самодержавию. Не привитые народному сознанию, передовые идеи долгое время оставались нежизнеспособными. Эту характернейшую для общественно-политической жизни России особенность точно сформулировал В.О.Ключевский, говоря о «Плане государственных преобразований» Сперанского: «В Европе возникли движения во имя идей, тревожившие Россию. Она шла против этих движений и возвращалась домой с вызвавшими их идеями, подавляя следствия, усваивая причины. «План» был кабинетным опытом русского правительства сделать для своего народа то, что на Западе народы пытались сделать для себя вопреки своим правительствам» (38).
26 Архив князя Воронцова. М., 1880. Кн. 17. С. 6.
27 Корф М.А. Александр I и его приближенные до эпохи Сперанского. Неизданная глава из «Жития гр.Сперанского» // Русская старина. 1903. № I. С. 30.
28 См.: Мироненко С.В. Указ.соч. С. 28-36.
29 Николай Михайлович, великий князь. Граф П.А.Строганов. Ист. исслед.эпохи Александра Первого. Спб., 1903. Т. 2.
30 Ключевский В.О. Неопубликованные произведения. М., 1983. С. 249.
31 См.: Предтеченский А.В. Очерки общественно-политической истории России в первой четверти XIX в. М.;Л., 1956. С. 190-199.
32 Русские просветители (От Радищева до декабристов): Собр.произведений: В 2 т. М., 1966. Т. 1. С. 251.
33 Николай Михайлович, великий князь. Дипломатические сношения России и Франции по донесениям послов императоров Александра и Наполеона. 1802-1812. Спб., 1907. Т. 5. С. 93.
34 Русские просветители. Т. 1. С. 194-195.
35 Там же. С. 195.
36 Архив князя Воронцова. М., 1876. Кн. 10. С. 99-100.
37 Сперанский М.М. Проекты и записки. М.;Л., 1961. С. 43.
38 Ключевский В.О. Неопубликованные произведения. С. 253.
* * * Судьба всех проектов социально- политических преобразований в России, созданных за последнюю треть XVIII — первую четверть XIX вв., оказалась удивительно схожей. [116] Это обстоятельство наводит на некоторые общие выводы.
Самобытное развитие России всегда в большей или меньшей степени испытывало влияние западных идеологий, как правило, принадлежавших качественно иному обществу, более зрелому. Попадая в Россию, они, с одной стороны, стимулировали и направляли ее развитие к уже известному и «апробированному» идеалу, а с другой — не могли не путать ее собственного традиционного хода, как не могли и совершенно сбить с него. Отсюда особая экзотичность русского пути — синтез чужих тенденций и собственных основ, новаторская постановка проблем при традиционном решении.
На формирование политико-правовых взглядов русского дворянства XVIII- XIX вв. опыт европейских стран оказал особенно существенное влияние. Очевидные экономические успехи и преимущества социально-политических устройств молодых буржуазных государств являлись сильнейшим притягательным стимулом к использованию готовых политических и юридических форм. Неукорененность или совершенная умозрительность первых 117 политических проектов составляет одну из характернейших особенностей формирования политико-правового сознания российского общества.
Во-вторых, все эти проекты создавались в непосредственной близости от двора (Фонвизина-Паниных, Безбородко), по указанию императора (проекты «молодых друзей» Александра I, Негласного комитета, проекты М.Сперанского, Новосильцова- Вяземского) или в кругах среднего и высшего дворянства с привлечением первых сановников (декабристы).
Важнейшейособенностью существования политико-правовых идей в России была их отчужденность от общественного мнения. Узкий панинский круг, сосредоточенный вокруг опального наследника в Гатчине, не имея сознательной среды бытования новых теорий, практически не давал выхода своим идеям. Они обсуждались в немногочисленном кружке Н.И.Новикова, смутно проглядывали в переписке, но не стали фактом общественного сознания, предметом, на осмыслении которого общество бы взрослело.
Общество в XVIII в. еще не знало вкуса политической идеи, но именно такое общество получило вдруг книгу А.Н.Радищева. На нее, может быть, и сама Екатерина II не обратила бы 118 внимания, если бы не революция во Франции. Книга была созвучнее французским событиям, чем умонастроениюдворянской интеллигенции конца XVIII в., да и не только ей, известно, что все слои русского общества равно отрицательно отнеслись к факту казни Людовика XVI. Политически неискушенная русская публика получила же почти революционную прокламацию, где содержались призывы свергнуть власть тирана, о чем не думали даже тайные оппозиционеры. Эта книга не соответствовала господствовавшим тогда в обществе взглядам, она была явно преждевременна. Но как началось — так и пошло. Планы панинской оппозиции, несравненно более лояльные, нежели призывы Радищева, планы постепенного стирания различий между сословиями, постепенного ограничения верховной власти более соответствовали состоянию общества и конкретной ситуации. Следовательно, претворенные, они могли бы иметь реальные результаты, результаты реформированного общества, или общества, вступившего на путь реформ. Именно эти планы русское общество вообще никогда не узнало, но узнало радикальные идеи и революционные призывы, по сути, прожектерские, ибо 119 они не имели реальной почвы для своего воплощения, но главное, они ничем не грозили в данный момент самодержавию.
Реакция самодержавия оказалась плачевной не для развития революционных идей в России, но для развития реформаторства. Устранение даже не с политической арены (он таковой не имел), а из общества Радищева и его книги, не имело никаких последствий, ибо это явление не имело корней, но разгром панинской оппозиции, новиковской компании явно отодвигали Россию от цивилизованной дороги вновь на средневековую колею.
Начав указом о свободе частных типографий, Екатерина II окончила книжными кострами и указами о казни писателей, замененных пожизненными заключениями.
Обширные планы государственных преобразований, разработанные в царствование Александра I, также не стали фактом общественного сознания, вылились в диспуты чуть более многочисленных, но тайных и элитарных собраний, что предопределило их обреченность, ибо, как заметил А.С.Пушкин, «какой же народ вверит права свои тайным обществам и какое правительство, уважающее себя, войдет с оными в переговоры» (39). [120]
Не имея собственной отечественной школы конституционализма, общественное сознание формировалось на доходивших до него идеологических призывах, предназначенных изначально иному обществу, заразительная агитационность воздействия которых затмевала беспристрастный взгляд, манила политически неискушенную, но готовую на жертвы молодежь России.
Таким образом, вторым объединяющим признаком является определенная элитарность происхождения и среды бытования проектов, что не могло не обусловить логическую цепь последствий.
Однако единственным и главным последствием было именно отсутствие таковых. Это обстоятельство отодвигает на второй план ценность результата сравнительного исследования конкретных проектов, но подводит к необходимости более пристально взглянуть на само общество, которому эти новые идеи предназначались. При Петре I оно училось грамоте, при Анне — языкам, при Елизавете зачитывалось [ 121 ] французским романом, а при Екатерине II взялось за политические трактаты — ни одно общество не развивалось так динамично. И все же мы вправе поставить вопрос об адекватности восприятия, о соответствии провозглашаемых идей уровню сознания общества.
Есть одна особенность в восприятии политико-социального развития России, а именно его ход как будто бы подчинен законам обратной перспективы, то есть ближе то, что должно быть дальше. Возможно, это ощущение вызвано тем, что Россия XVII в., доабсолютистское государство, имевшее сословные собрания и аристократическую удельную оппозицию, видится потенциально ближе к правовому обществу, чем Россия конца XVIII в. Развитие неограниченной монархии сопровождается усилением феодального начала в социальной жизни и в политике. А возможно, этот оптический обман связан с побочным эффектом энергических преобразований Петра, который, выбирая из западного опыта лишь пригодное для усиления российского самодержавия, неизбежно прихватывал что-то, несоответствовавшее современному состоянию общества, и это что-то стимулировало некоторые 122 опережающие процессы, диссонировавшие с данной фазой развития.
Такими неизбежными следствиями были повсеместное бытование идей, понятий, теорий, происходивших из раннебуржуазных политико-правовых концепций, которые не могли работать в обществе, едва начавшем освобождаться от религиозного мировоззрения. Однако это не означает, что теории, пригодные более развитому западному обществу, в России исполняли роль мартышкиных очков. Общество XVIII в., превознося и отрицая их, с неизбежностью их же и осмысливало, что определило специфичность сложившейся в России правовой ситуации.
Общественные отношения еще полностью регулировали средневековые права-привилегии, учреждаемые волею в свою очередь неограниченной верховной власти. Последнее обстоятельство обусловило в точном правовом смысле юридическое бесправие всех перед произволом монарха, которому ничто не мешало отменить данные им же или его предшественником привилегии. Члены общества, независимо от сословной принадлежности, перед лицом монарха все были, по выражению Ж.-Ж.Руссо, «равны в бесправии». Так, хладнокровная Екатерина II могла 123 пренебречь указом чувствительной Елизаветы, отменявшем смертную казнь в России. Павел ввел телесные наказания для дворянства, отмененные Екатериной II, а Александр I указом 1822 г., разрешавшим помещикам ссылать неугодных крестьян в Сибирь, отменил свои же постановления об ограничении произвола крепостников.
Последние два века, если чего и опасались Романовы, так это только дворцового переворота, или, по выражению мадам де Сталь, сугубо русской конституции — удавки.
И вот в этом еще средневековом по преобладавшему сознанию обществе появилась идея естественного изначального равенства людей, легшая в основу буржуазного права на Западе.
В России эта замечательная идея не вырабатывалась всем ходом общественного развития, как на Западе, то есть не общество пришло к ней в силу логики развития и обстоятельств, но она пришла к русскому обществу с новой культурой, в безудержном и хаотическом потоке чужих реалий, в том числе и интеллектуальных. Соответственно она стала достоянием лишь просвещенной элиты высшего общества и проявилась в тайных планах, но и там идеи естественного права не получили 124 адекватного толкования. Так, например, П.А.Строганов, один из «молодых друзей» Александра I, в записке «О состоянии нашей конституции», требуя гарантии «прав нации», не распространял свое понимание нации на крестьянство (40).
Идея гражданского всеобщего права «принципиально не могла родиться на собственной почве феодальных прав- привилегий», так как раннебуржуазные «права человека и гражданина» не выводимы из средневековых сословно- корпоративных «вольностей». Это ценное замечание Э.Ю.Соловьева помогает нам лучше понять правовую ситуацию в России (41). «Искусственное» появление идеи всеобщего гражданского права в русском обществе надолго обусловило ее реальную недееспособность, а именно, идея изначального равенства напоминала змею, лишенную жала, так как в сознании русского дворянства не проходил принцип именно всеобщего (в социально-политическом, юридическом [ 125 ] смысле) равенства людей. Как ни стремилась русская аристократия встать «с веком наравне», она была не способна разом выйти за рамки сословно-догматического мышления и отказаться от своих привилегий. Однако дело не только и не столько в «ограничен-ности дворянского мировоззрения» — оно было до конца последовательно. Реальная слабость идеи правового равенства связана именно с ее беспочвенностью, несоответствием уровню самосознания русского общества. Жизненность идеи естественного равенства людей может быть обеспечена лишь при условии предельной концентрации воли бесправных, доведенных до предела людей к правовому существованию, то есть к признанию за ними элементарных человеческих прав, как это и было на Западе в ситуации циничного социального гнета. В России ситуация была иной. Нередко встречавшиеся высказывания современников, в том числе и Пушкина, о том, что русскому крестьянину живется легче, чем, например, английскому, как ни странно, во многом были оправданы. Это мы приучены смотреть на русскую деревню глазами Некрасова, но к тому времени, то есть к середине XIX в., ситуация 126 резко изменилась. В начале же XIX в. наблюдался спад крестьянского недовольства, а из регулярных обзоров III-го отделения с очевидностью следовало, что «настроение умов удовлетворительно только в низших сословиях» (42). Да, «барство дикое» встречалось повсюду на Руси, но между крестьянином и царем стоял помещик, против которого и был направлен локальный гнев доведенных им же до отчаяния. Помещик, таким образом, ограждал верховную власть от объединенных выступлений крепостных. Но и тот же помещик брал на себя присущие верховной власти патерналистские функции, ибо от благополучия его крестьян нередко зависело и его собственное благополучие. В такой опеке заключался часто не принимаемый во внимание весьма важный элемент ответственности, в том числе и нравственной, помещика за вверенные ему (подаренные) высочайшей волей крепостные души. Факт [ 127 ] помещичьей заботы и ответственности, ограждавшей крестьянина в его социальном бесправии, приводил Н.М.Карамзин в качестве довода превосходства крепостного права перед его отменою. Мы далеки от оправдания системы крепостничества, просто необходимо понять, что ее проявления в России были различны. Отеческое отношение к крестьянству в России, очевидно, встречалось не реже зверств Салтычихи. Именно оно двигало Милорадовичем, который, умирая от пули декабриста П.Каховского, завещал освободить своих крестьян. Именно оно владело помещиками, возводившими сельские больницы, школы, подобно Л.Н.Толстому, или выпускавшими книги «Сельское чтение», подобно князю В.Ф.Одоевскому. О социальном гнете церкви в России вообще следует говорить весьма осторожно. Православная церковь была заложницей самодержавия, а бесправное положение духовенства, часто материально зависимого, приближало его более к народу, к низшим слоям общества. Так что если и были в России механизмы социального и экономического угнетения народа (а они были), то были и механизмы снятия социальной напряженности. Такая 128 ситуация благоприятствовала возможности внеправового бытования народа. Механизмы сдерживания социальной активности одновременно обеспечивали и лояльность сословий.
Пока идея правового равенства была достоянием только высшего общества (интеллектуальным трофеем), она была безопасна. Отсюда такая непоследовательность политико- правовой мысли и деятельности в конце XVIII — начале XIX вв., ибо тот класс, который ею обладал, все-таки не был так беспредельно унижен и угнетен. Идея естественного права начинала приобретать свою взрывную силу лишь тогда, когда субъектом права стал ощущать себя крепостной раб. Не ранее чем к концу 40 х началу 50-х гг. XIX в. идея равенства в общественном сознании стала приобретать сколько-то строгий юридический смысл, что воплотилось в судебной реформе 1864 г. До середины 30-х гг. все общество, все сословия, правда, в различной степени последовательности, мыслило себя в категориях религиозно- нравственных, отсюда «книжность» идеи социального равенства по праву. Более понятной оставалась христианская идея равенства, основанная на евангельских принципах равенства всех перед Богом.
129 О том, что идеалы равенства, в 20- 30-е гг. XIX в. манившие средний и низший люд, исходили из христианского идеала, свидетельствуют отчеты III отделения, российского политического сыска, объективность которых у нас нет оснований отрицать, ибо носили они сугубо «служебный» характер. «У партии мистиков много приверженцев в городах среди дворянства, чиновников и монахов, почему они и поддерживают сношения с некоторыми раскольничьими сектами. Возможно, что найденные во многих местах империи афиши и плакаты с призывами к восстанию исходят из этого источника. Главной доктриной большинства сект в той или другой форме было всегда равенство согласно евангельскому слову. Это было доказано при раскрытии тайн секты мартинистов или Новикова» (43).
Возможно, не без основания тень московских масонов и в 1830 г. беспокоила правительство, во всяком случае, нам важно то, что идея социального равенства связывалась по- прежнему, как в веке XVIII, с [ 130 ] христианскими идеалами. В российских условиях преломленная в требование отмены крепостного права, она получила широкое распространение в массах не столько, думается, потому, что Сен-Симон повлиял на Белинского, а Белинского читал русский крестьянин, сколько в силу укорененности христианских идеалов в социальных низах. Под «расколом» обобщенно понимались секты, которые равно воспринимались в тех или иных местах как хранители истинной веры.
Главной идеей, утешавшей народ в те годы, оказывалась идея христианского равенства. Между ней и идеей политической свободы, двигавшей оппозиционностью дворянской аристократии в конце XVIII — перв. четверти XIX вв., лежала пропасть.
39 Пушкин А.С. Указ. изд. Т. 6. С. 19.
40 См.: Предтеченский А.В. Очерки общественно-политической истории России. С. 100.
41 См.: Философия эпохи ранних буржуазных революций. М., 1983. С. 169-170.
42 См.: Петербургское общество при восшествии на престол императора Николая. По донесениям М.Я.Фока А.Х.Бенкендорфу. Июль-сентябрь 1826 г. // Русская старина. 1881. Т. 32, № 9. С. 188; 32. № 11. С. 529.
43 Граф А.Х.Бенкендорф о России в 1827-1830 гг. (Ежегодные отчеты III отделения и корпуса жандармов) // Красный архив. 1929. Т. 37 (6). С. 143.
[131]
Глава III. Рубеж свободного выбора
Очевидно, лишь с большими оговорками определенная часть русского общества может рассматриваться как полномочный выразитель самосознания всего народа.
Если правомерно утверждение, что самосознание общества выражает его наиболее просвещенная, рефлексирующая, мыслящая часть, в том числе и потому, что более иных владеет даром самовыражения, то правомерно также и то, что не в меньшей мере лицо эпохи представляет общество, не то чтобы не мыслящее, но та часть общества, которая далеко не всегда в рефлекcирующей верхушке своих социальных представителей согласна видеть и своих выразителей. Как правило, это большая часть общества и есть опора власти, ее негласная поддержка, выражение консервативной направленности развития. Именно о ней писал А.Х.Бенкендорф в 1821 г.: «Утвердительно можно сказать, что внутри России и не мыслят о конституции. Дворянство, по одной уже привязанности к личным своим выгодам, никогда не станет поддерживать какой- либо переворот; о низших же сословиях 132 и говорить нечего: чернь всегда и везде была и будет чернью. Русские очень привыкли к образу настоящего правления, под которым живут спокойно и счастливо и который соответствует местному положению, обстоятельствам и духу народа, и что и мыслить о переменах не допустит» (1).
Этим описанием, пусть лица заинтересованного, мы и ограничимся, однако в дальнейшем все же будем учитывать инерционную роль этой социальной силы.
Рассматривая историческую ситуацию начала XIX в. в России, да и в Европе в целом, в первую очередь приходится учитывать «эффект присутствия Наполеона». Этот выскочка, французский император, поражал современников какой-то фатальной удачливостью и разрушительной энергией. Наполеон являлся наглядным уроком бездействия правительства и угрозой абсолютным монархиям. Именно с Наполеоном император Александр Павлович вступил в единоборство, возглавил борьбу по созданию международной коалиции против [ 133 ] Франции, понимая, что от исхода ее усилий зависит судьба российского самодержавия.
Если внешняя политика Александра I преследовала цель военного поражения Франции, то во внутренней политике русский царь исходил из стремления предотвратить повторение пагубного примера, предупредить угрозу, заявленную свободной Францией. Это был именно тот конкретный случай, когда «импульс буржуазного развития идет не только (а порой и не столько) изнутри, но и извне, от уже сравнительно развитого буржуазного Запада, который выступает как в качестве примера, так и в качестве внешней угрозы» (2). Александр I, не обременяя себя сомнениями, является ли и насколько Россия европейской страной, всеми помыслами и силами стремился к титулу «Император Европы», который до поры носил Наполеон. Это вторая, очень характерная для всей эпохи Александра I черта — «эффект включенности в Европу» — определяла общественное сознание того времени. Император, видя упоительную силу и заразительность провозглашенных свобод и идеи [ 134 ] гражданского равенства, мог опасаться разрушительных для трона последствий, но претила ему, в то же время, и слепая реакция. Цель политики Александра I заключалась в предотвращении равно как революции, так и реакции путем введения либерально-буржуазных принципов в рамках «законно-свободных учреждений» в условиях монархического правления. Это был тот редкий случай, когда самодержавие, адекватно оценивая ситуацию, осознавало единственно верную возможность либерального развития и в этом направлении сосредотачивало свои усилия, не дожидаясь социального кризиса. Таков был свободный выбор русского царя и он соответствовал конкретной исторической фазе развития русского государства. Возможно, поэтому молодой русский император занял лидирующее положение среди европейских монархов, пользуясь безусловным авторитетом. Обновление, по мысли Александра I, должно было охватить все государства Европы — внешнеполитические проблемы занимали его тогда едва ли не больше, чем внутренние. Он горел желанием совершенствовать если не мир, то хотя бы Европу. После победы над Наполеоном Александр пытался 135 проводить принципы теории «вечного мира», который устанавливается, по мысли основателя этой теории Сен- Пьера, в ходе постепенного совершенствования правительства.
Конкретную же форму совершенствования правительств Европы Александр I связал с идеей герцога Сюлли об организации «лиги христианских государей», положив ее в основу «Священного союза». По замыслу, монархи, входившие в «Священный союз», «соединенные узами братства», в своих действиях должны были руководствоваться «заповедями святой веры и законами Бога Спасителя».
Подданные «Священного союза» составляли единое христианское сообщество вне конфессиональных и национальных отличий.
Александр I, действительно, был незаурядной личностью. По тому, что было им задумано, можно предположить, что Россию ожидала встряска не меньшей силы, чем устроенная сто лет назад Петром Великим. Он слишком хотел видеть Россию не просто обновленной, не только европейской, но ведущей европейской державой, первой в едином христианском содружестве. Однако Александр переоценил свои силы: политика «Священного союза» 136 свелась к так презираемой им реакции.
Внутри страны император не решился на «коренные преобразования». Ничего из столь мудро задуманного Александром I не было реализовано — о его деятельности следовало бы писать в сослагательном наклонении. Отдельные принятые законы касались в основном усиления централизации государственной власти и исправления злоупотреблений, допущенных Павлом I. Александр так и не решился ввести конституцию в России.
Один из последних конституционных проектов правительства «Уставная грамота» (1820) (над ней работали Н.Н.Новосильцев и П.А.Вяземский, находясь на службе в Польше) была опубликована польскими повстанцами только в 1831 г., что послужило поводом для беспокойства уже Николая I. Тогда же он написал князю Варшавскому: «Напечатание сей бумаги крайне неприятно; на сто человек наших молодых офицеров девяносто прочтут, не поймут или презрят, но десять оставят в памяти, обсудят — и главное не забудут. Это пуще всего меня беспокоит» (3).
[ 137 ] Мертвящее царствование Николая I, так поразительно лишенное какой-либо идеи конституции, есть расплата за нерешительность старшего брата.
Осознание полного краха внутренней и внешней политики весьма угнетало Александра I в последние годы.
Великий князь Николай Михайлович, описывая состояние и поведение Александра I в 20-е годы, указывал как на наиболее характерные: психоз, разлад духовный, сумбур разума и мыслей, метания нравственно расстроенного человека, упомянул даже о «полном маразме в характере» своего венценосного родича, наступившего перед кончиной (4). Печальный исход царствования проще всего объяснить личными чертами Александра I, его слабой волей при упрямстве, непоследовательностью при высокомерии, нерешительностью при не- критичном представлении о своих возможностях, подозрительностью и недоверием сподвижникам, что вряд ли вполне будет убедительным, хотя сама личность Александра Павловича, над загадкой которой бились многие историки, безусловно, в немалой [ 138 ] степени определяла характер развития событий. И все же Россия XIX века — самодержавно-дворянское государство.
Что же представляло собой русское общество в начале XIX в. и, в частности, господствующее сословие, опора государя, дворянство? Возможно, ответ на этот вопрос позволит понять, почему, в силу каких причин невиданный всплеск общественной активности закончился приобретением лишь горького опыта в деле продвижения по пути, как было принято тогда говорить, к обществу всеобщего благоденствия? Почему столь модная идея гражданского общества, с которой вступил на царствование Александр I, провозгласивший «важней-шей задачей своего правления — установление прославленных прав гражданина», была им же с удивительной легкостью отвергнута? Почему российской истории пришелся вариант, предложенный официальной идеологией, вариант, по сути, даже не консервативный, но сугубо реакционный?
1 Записка А.Х.Бенкендорфа о тайных обществах в России // Лемке М. Николаевские жандармы и литература. 1826-1855. Спб., 1909. С. 580.
2 Пантин И.К., Плимак Е.Г., Хорос В.Г. Указ.соч. С. 25.
3 Шильдер Н.К. Император Николай Первый. Его жизнь и царствование. Спб., 1903. Т. 2. С. 390.
4 Николай Михайлович, великий князь. Император Александр Первый. Спб., 1912. Т. 1. С. 249, 212.
* * * Содержание общественных процессов, происходивших в России в нач. XIX в., в значительной степени бы-ло определено событиями Великой 139 французской рево-люции. На революцию так или иначе отреагировали все слои общества, но реакция с развитием событий во Франции была различной — от «энтузиазма негоциантов, купцов, мещан», вызванного известием о падении Бастилии, до волны самоубийств в 1793 г.
Французская революция, так потрясшая русское общество, преследовала буржуазно- демократические це-ли и в результате свергла абсолютную монархию, провозгласила гражданское равенство, отмену феодальных привилегий. В России же за последние десятилетия XVIII в. крепостной режим достиг своего апогея при безусловном укреплении самодержавия. Это несовпадение не было и не могло быть тогда осознано обществом. Опыт Французской революции был так близок, идеи, ее подготовившие, давно знакомы, — многим казалось, что достаточно правительству Александра I предпринять ряд мер, чтобы, избежав кровопролития, достичь тех же результатов.
Привилегированная часть общества с падением Павла I, получив право вновь носить французские шляпы и читать французские газеты, была уже вполне довольна, а с возвращением дворянских 140 привилегий, отнятых Павлом, дворянство имело основания более ничего не желать.
Тем не менее общественное мнение объединяло осознание необходимости коренных преобразований. В течение 20-ти лет в правительственных и оппозиционных кругах не прекращалась работа над проектами всевозможных реформ и конституций. Это было время деятельного законотворчества. Вопросу о преобразованиях в России посвящали свои «Записки», предназначенные Александру I, Лагарп, его учитель, А.Р.Воронцов, М.М.Сперанский, Н.М.Карамзин, не говоря уже о многочисленных программах дворянских оппозиционеров. Результатом было все то же удивительное несоответствие задуманного и исполненного — роковая черта Александрова царствования.
В начале XIX в. русское государство пребывало в состоянии экономической и политической стабильности. Эта ретроспективная оценка совпадает с самоощущением русского общества того времени, которое институт крепостничества и институт самодержавия за редким исключением воспринимало как незыблемые. Практически все просвещенное общество, включая демократические слои, приветствовавшие подписание Людовиком 141 XVI конституции, отрицательно восприняло известие о свержении монархии (5). Весь пыл общественной полемики тех лет свелся в результате к проблеме ограждения от произвола тирана, чем так напугало русское общество пребывание у власти императора Павла.
При всех отличиях предложенных в то время программ или проектов общими были, во-первых, антитиранические устремления, во-вторых, антиреволюционная убежденность, то есть признание только мирных путей преобразования общества. Свержение монархии во Франции, кровавые ужасы 1793 г., тирания Павла и диктаторство Наполеона — эти события в совокупности явились причиной того, что для всех, даже демократических слоев, и революция, и тирания были равно неприемлемы. Эту парадоксальную, но лишь на первый взгляд, зависимость остроумно отметил Н.М.Карамзин: «Что сделали якобинцы в отношении к республикам, то Павел сделал в отношении к самодержавию: заставил ненавидеть злоупотребления [ 142 ] оного» (6). Таким образом, в различных кругах, настроенных розно, равно шло осмысление актуальнейших социально- политических проблем, касавшихся положения России. Общественное сознание в первую четверть XIX в.
развивалось именно в этой атмосфере при выраженных социально-политических приоритетах.
Для массы крепостного крестьянства ни проблемы форм политического устройства, ни проблемы прав не стояло: массовое сознание еще не владело этими понятиями и уж во всяком случае не могло их выдвинуть в качестве политических требований.
Пугачевское «дать волю» было лишено осознания исконно присущей человеку свободы, свободы как данности, как естественного права. Оттого понятное стремление русского крепостного не быть рабом органично уживалось с рабским сознанием. Не знающая сомнений вера в царя при отсутствии оформленного правосознания на деле означала бесконечное терпение низов.
Правительство стремилось при непременном сохранении помещичьего землевладения повысить заинтересованность крестьян в труде, а [ 143 ] главное, нейтрализовать или сгладить проявления постыдного для страны рабства. Предлагаемые полумеры были непригодны для снятия последствий внеэкономического принуждения.
Например, указ о разрешении купцам и казенным крестьянам покупать ненаселенные земли (от 12 декабря 1801 г.) и указ о вольных хлебопашцах (от 20 февраля 1803 г.) имели незначительные последствия в силу чрезвычайно низкой покупательной способности крестьян. Более решительные проекты (О.П.Козодавлева, Н.С.Мордвинова), предусматривавшие возможности откупа крестьян, то есть чуть затрагивавшие интересы помещиков, просто не проходили в правительстве. Все же отдельные мероприятия способствовали процессу расслоениякрестьянства, содействовали укреплению материального положения сравнительно малочисленной зажиточной части казенного крестьянства.
Проявление мелкобуржуазных устремлений крестьянства в экономическом плане сдерживались крепостным состоянием, делавшим возможными только внеэкономические формы принуждения. Соответственно способность крестьянства как-то откликнуться на буржуазные проекты 144 вообще была крайне мала, к тому же крестьянский вопрос в правительстве рассматривался крайне медлительно и далеко не последовательно, а сама работа над этими проектами носила закрытый характер (7).
Решение крестьянского вопроса становилось все более трудным по мере его оттягивания, однако факт был в том, что освобождение крестьян в начале XIX в. было невозможно. Во- первых, господствовало мнение, что нельзя дать вдруг крестьянину свободу, не избежав социального катаклизма. «Дать свободу» тогда означало освободить без земли, ибо отнять землю у ее землевладельцев правительство не могло. Ожидаемый взрыв мог быть вызван невозможностью распорядиться свободой в силу слабого развития рынка, частного предпринимательства и всех необходимых структур, с этим связанных, что ставило бы сразу в затруднительное положение как землевладельца, так и свободного крестьянина. Так что в начале XIX в. боялись бунта свободных, а не бунта крепостных.
Нежелание дворянства идти на отмену крепостного права, часто [ 145 ] представляемое в литературе как главный тормоз реформ, заслоняло другую, более серьезную причину.
Крепостное право, противопоставляя помещика и крестьянина, выводило самодержавие на неуязвимую вершину третейского судьи, укрепляя тем его позиции. Крепостничество питало силы самодержавия.
Наконец, немалая роль принадлежала тогда и моральному аспекту проблемы. По общему мнению, рабская психология считалась уже укорененной в сознании непросвещенного крепостного, который просто не смог бы справиться с благом свободы, — спился бы или обленился без кнута. Таков был общий глас. Даже Карамзин, исходя из собственного опыта, считал, что освобождение крестьянам принесет лишь вред. Надо сказать, что просвещенное сословие отличала удивительная нравственная терпимость, сострадание душевладельца умолкало при трезвых доводах человека, живущего чужим трудом.
Резкие слова Пушкина о том, что сожаления о судьбе русского крестьянина были «тогдашним модным краснословием», во многом не лишены основания8. Нередко хозяином не ведавших о своем естественном праве 146 на свободу крестьян был просвещенный барин, весьма трезво и современно рассуждавший об изначальности свободы личности, как, например, Андрей Сергеевич Кайсаров, друг братьев Тургеневых, Жуковского, участник «Дружеского литературного общества», известного вольномыслием. В своей работе «Об освобождении крепостных в России» (1806) он писал: «Человек рождается свободным и никому не дано права быть господином над другими, говорит каждому явственно его здравый смысл» (9). Большинству же здравый смысл подсказывал не торопиться с освобождением крестьян. И все-таки развитие гражданского строя в России, распространение статуса свободного гражданина и на крестьянство, при условии сохранения самодержавного строя, вряд ли бы имело искомый результат. Как показало развитие пореформенной России, гражданские свободы неразрывны со свободами политическими, то есть с законодательным ограничением верховной власти. Но ставя вопрос таким образом, мы уходим от адекватной реконструкции конкретной ситуации в общественном сознании, навязывая более поздний подход к проблеме в попытке расставить то, что складывается произвольно в силу естественного исторического хода. [147] Если на Западе верховная власть чаще выступала заложником тех или иных социальных интересов, то в России расстановка сил была прямо противоположной: сословия оказывались заложниками политики правительства. Поэтому наиболее сознательной части общества доставалось в удел лишь обсуждение правомерности того или иного действия правительства, — правительства, либо убежденного этой, осознавшей историческую необходимость, частью общества, либо напуганного угрозой народного бунта, но в любом случае правительства. И решение крестьянского вопроса, и установление конституции в XIX в. равно зависело от воли правительства. Однако одно — воля правительства, другое — общественное мнение. В общественном мнении первой четверти XIX в. предпочтение отдавалось все же конституции, которая в свою очередь давала бы ход решению крестьянского вопроса. В то же время характерен был тип монархиста, убежденного противника крепостного права, каким являлся, например, Н.И.Тургенев. В известной книге «Россия и русские» он запечатлел спор оппонентов. [148] «Добрый адмирал, — вспоминал Тургенев о своем разговоре с Н.С.Мордвиновым, — не придавал должного значения огромному злу, проистекавшему от рабства. Он хотел политической свободы, и особенно верхней палаты, организованной аристократии; он восставал с благородным и горячим негодованием против всемогущества императорской власти. Я говорил, что пока крестьяне не освобождены, я готов мириться с этой властью, лишь бы она только была употреблена для освобождения страны от чудовищной эксплуатации человека человеком» (10).
Как известно, Николай Тургенев не смог примириться с крепостнической Россией и навсегда покинул ее, правда, в эмиграции он проживал деньги с имения, которым владел его брат, А.И.Тургенев.
Примечательно то, что готовность мириться с самодержавием выражали многие радикально настроенные противники не только крепостничества, но и режима — А.И.Герцен тому яркий пример, питавший иллюзорные надежды на возможность установления гражданского общества в самодержавном государстве. [149] Субъективно эти надежды основывались всегда на личности правящего государя. Пушкин был, пожалуй, ближе к истине, указывая на полнейшую взаимозависимость проблем: «Нынче же политическая наша свобода неразлучна с освобождением крестьян» (11).
Постепенное становление и укрепление гражданского строя, безусловно, благотворно повлияло бы на повышение правовой сознательности народа. Распространение права частной собственности на все слои общества означало бы образование предпринимателя-собственника, кровно заинтересованного в правовых гарантиях, что обеспечило бы неизбежный переход к конституции. Таков идеальный или просто наиболее рациональный путь к правовому государству, по которому прошли передовые страны Запада. Правда, и для них он не был усыпан розами, тем не менее они были последовательны в своем продвижении.
Мог ла ли повторить этот путь Россия тогда, в начале XIX в.? Гипотетически — да. Реально — нет. Все та же бездна причин, где одна рождает другую. [150] И первая — своенравный норов самодержавия, в отличие от западных монархий не ограниченный никакой второй силой — ни сувереном, ни церковью, ни, уж конечно, средним сословием, буржуазией. Необузданная воля самодержавия, мыслившего себя как выразителя воли Бога, была плохим гарантом последовательному развитию гражданского строя. Ее постоянно коррелировали как личные качества императора, так и стечение обстоятельств, коренным образом влиявших на дальнейшую политику, такие как, например, казнь Людовика XVI, европейские революции нач. 20-х гг. XIX в., 14 декабря 1825 г., 1 марта 1881 г. и так далее.
Во-вторых, крепостничество в своих российских формах также не повторяло западное феодальное право. Отмена крепостного права означала бы для самодержавия крушение занятой им чрезвычайно выгодной позиции, при которой, используя противоборство двух сторон, дворянства и крестьянства, оно могло вести свою линию, определяемую интересами сохранения абсолютной власти.
Проблема крепостничества, помимо всего сказанного, выявляла феномен чисто русского отношения к праву. Крепостническое сознание, которому [ 151 ] было подвержено практически все общество, исключало проблему крепостной зависимости из объективно- правового подхода, оставляя для ее решения какую-то иную, псевдоправовую лазейку. Это обстоятельство чрезвычайно точно подметил В.Леонтович: «Налицо было сознательное стремление трактовать крепостное право как отдельную правовую систему, иную, чем право всех других сословий» (12). Патриархально- патерналистское восприятие крестьянства характерно было для сознания всего дворянского общества, а не только правительства. Оттого крестьянское сословие в России так и не получило статуса равного в правах гражданина, то есть и после реформы 1861 г. не приходится говорить об установлении гражданского строя. Наше видение ситуации подтверждает мнение авторитетного историка: «Новая гражданственность» и новый правопорядок хотя и зарождались в результате реформ, но сохранились традиционные государственность и политическая культура, сложившиеся на основе крепостного права. Россия оставалась страной верноподданных, а [ [152] ] не граждан, страной авторитарного режима» (13).
Гражданский строй не устанавливается в одночасье даже в результате реформы, но создать условия тому в России в начале XIX в. было не только во власти правительства, но и ему под силу.
Готовность общества к переменам в то время — факт бесспорный. Народ, освободивший страну от Наполеона, ждал справедливой награды. Дворянство осознавало свой долг перед народом.
Мнение многих выразил П.Вяземский: «Рабство — одна революционная система, которую мы имеем в России» (14). Смысл этих слов был обращен, конечно же, к правительству, ибо тогда только оно одно и имело реальную силу, но правительство еще не связывало крепостное право с угрозой самодержавию. И все же династические интересы здесь как бы начинают расходиться с интересами государства: Александр I мог сдвинуть Россию, но и [ 153 ] нынешнее ее положение как будто бы ему ничем не грозило. Александр колебался. Это в его царствование образовалась трещина, которая с тех пор будет расходиться, в его царствование пролегла грань между государственными и династическими интересами. Именно здесь, в этой точке мы видим начало конца самодержавной России. Общество же еще надеялось на высочайшую волю и высочайший ум.
Среди передовой интеллигенции начала XIX в. чрезвычайно активно обсуждались проблемы сословного равенства и свободы личности, но идеи вспыхивали и гасли. Адмирал А.С.Шишков был не так далек от истины, когда сетовал, что «превратно понятые имена вольности и равенства» возникли из «хаоса Французской революции» (15). Пока на сцену не выступили декабристы все эти обсуждения передовых идей можно сравнить с любительской постановкой пьесы.
5 См.: Штранге М.М. Русское общество и Французская революция. 1789-1794. М., 1956. С. 129-139.
6 Карамзин Н.М. Записка о древней и новой России. Спб., 1914. С. 42.
7 См. подробнее: Мироненко С.В. Указ.соч. С. 61-146.
8 Пушкин А.С. Указ.изд. Т. 6. С. 347.
9 Русские просветители. Т. 1. С. 360.
10 Русские мемуары. Избр.страницы. 1800-1825. М., 1989. С. 296.
11 Пушкин А.С. Указ. изд. Т. 7. С. 162.
12 Леонтович В.В. История либерализма в России. С. 202.
13 Захарова Л. Освободительные реформы в России 1861-1881 // Знание сила. 1992. № 2. С. 21.
14 Переписка кн. П.А.Вяземского с А.И.Тургеневым. 1820-1823 // Остафьевский архив князей Вяземских. Спб., 1899. Т. 2. С. 16.
15 Шишков А.С. Записки, мнения и переписка адмирала А.С.Шишкова. Берлин, 1870. Т. 1. С. 84-85.
* * * [ 154 ] Явление декабризма менее всего ограничивается формальными рамками тайного Общества. Небольшая часть дворянского общества в декабре 1825 г. взяла на себя ответственность открыто заявить о своем, как им казалось, более соответствовавшем интересам России, понимании «порядка вещей». Предельная условность границы между обществом и тайным Обществом объясняется вовсе не тем, что сами будущие декабристы и составляли это общество, постоянно и тесно общались с «недекабристами». Дело даже не в тактических расхождениях декабристов с Вяземским, Сперанским, братьями Тургеневыми, декабризм — это нетерпеливое, пылкое, часто пристрастное служение идеям, которые составляли мыслительную атмосферу всего русского дворянского общества последней трети XVIII — первой трети XIX вв. В этих же теоретических координатах шло развитие политических взглядов «недекабристов» — М.М.Сперанского, Н.С.Мордвинова, П.А.Вяземского и многих других, не принадлежавших тайному Обществу. Вне господствовавшей либерально- конституционной атмосферы не понять Грибоедова, Карамзина, Пушкина, Жуковского, Воронцовых, Раевских, Орловых, вообще все царствование 155 Александра I и даже начало царствования Николая. Причем сильный привкус национализма вовсе не противоречил европейскому пафосу преобразователей, напротив, он составлял непременную черту подобного рода процессов.
Молодой и сильный национализм радикальной оппозиции Александрова царствования, по сути, был весьма противоречив. Получив энергетический заряд в Отечественную войну 1812 г., он, с одной стороны, легко уживался с западноевропейскими ориентирами декабристов, но, с другой — явно подогревался космополитической политикой Александра I. Это противоречие одной формулой отразил Г.Федотов: «Декабристы — завершители старого века. Их либерализм питается национальной идеей». При таком национал-либеральном взгляде Россия выступала незаслуженно обиженной по сравнению с развитыми странами Европы и даже с ближними российскими провинциями — Польшей и Финляндией.
Над аналитическим здесь преобладал эмоциональный подход: народ, победивший тирана-Наполеона, подчинившего себе всю Европу, несправедливо прозябает в рабстве.
Такая логика при всей ее правомочности отодвигала на второй план учет особенностей и закономерностей исторического развития русского государства. [156] В начале XIX в. радикальное крыло дворянской оппозиции вступило в конфликт с государственной властью, противившейся, по ее разумению, немедленному перенесению достижений западной цивилизации в Россию. В этой логике правительство выступало непатриотично, действовало не в интересах нации. Соответственно пафос радикальной оппозиции сосредоточился на идее спасения России с окончательной целью создания могущественной славянской цивилизации — панславянского мира.
Неформализованное бытование декабристской концепции оградило ее от окончательных выводов. Все осталось лишь в тенденции: предпанславизм, предславянофильство, предмессионизм. Однако направленность все же вырисовывалась, и ей уже тогда, в начале ХIХ в., противостояло иное видение, правда, тоже пока неоформленное. Еще в «Письмах русского путешественника» Н.М.Карамзин обмолвился: «Главное дело быть людьми, а не славянами».
Перестановка смысла едва заметна, а сами тенденции столь зыбки, что имена участников диалога можно легко поменять местами, если только за 157 цитатами обратиться, с одной стороны, к Северному крылу декабристского движения, а с другой — к «Истории государства Российского» Карамзина.
Универсализм и открытость эпохи Александра I давали простор парадоксальным толкованиям. Противоречия отражали свойства эпохи и ими же снимались. «Нет, кто знает Карамзина, — говорил А.И.Тургенев, — только по его «Истории» — не знает его! Он, помнится, прибавляет: «Что хорошо для людей вообще, то не может быть дурно для русских» (16).
Уравновешенность позиции Карамзина в силу своей универсальности была более основательной. В основе его концепции лежал принцип историзма.
Известны его слова: «Не требую ни конституции, ни представителей, но по чувствам останусь республиканцем и притом верным подданным царя Русского: вот противоречие, но только мнимое» (17). Противоречие, действительно, мнимое. Факт пригодности [ 158 ] самодержавия на нынешнем этапе развития России не отрицает возможной исторической эволюции к республике в принципе. Как равно признание исторической правоты самодержавия в данной конкретной ситуации не может опровергнуть объективного превосходства правовой либеральной государственности.
Самосознание русского общества формировалось в постижении передовых идей эпохи и обретало свое лицо в осмыслении их применимости для России и пригодности России для них. И декабристы, неотъемлемая часть общества, мыслили в тех же мировоззренческих категориях, свойственных сознанию русского дворянства. Соответствовавшие такому миропониманию ценностные ориентиры в конечном счете выступили бессознательным регулятором действий декабристов, с очевидностью менее последовательных, чем их теории.
Именно с особенностями дворянского миропонимания связаны коренные объяснения феномена декабризма. А если это так, если судить о декабристах, принимая во внимание господствовавшие в русском обществе мировоззренческие установки, то необходимо признать, что в декабристском движении эти установки [ 159 ] проявились со всей очевидностью, ибо они-то и держали под уздцы молодых генералов и юных поручиков. Такой уздой были, во-первых, неизжитость установки богоданности и нерушимости самодержавия в России, а во-вторых, преобладание нравственных императивов над политической волей.
Поколения дворян, жившие в эпоху Екатерины II, Павла I, в царствование его сыновей Александра и Николая, были последними, кто родился в сознании извечной данности самодержавия. Здесь неизбежны вопросы: а Пестель? а Рылеев? а планы цареубийства и тем более сами дворцовые перевороты, разве не дела и мысли тех же дворян? На последний ответить легче: цареубийство не отрицает принципа незыблемости института монархии. Правда, Французская революция и казнь Людовика XVI сыграли огромную роль в разрушении традиционных установок.
Однако ни радищевский радикализм, ни республиканизм Рылеева, ни демократизм Пестеля для того времени не были характерны. Не только общество не воспринимало радикальные планы, но и для самого декабристского движения радикализм был нехарактерным эпизодом, сознательно преувеличивавшимся в различное время в различных [ 160 ] идеологических интересах. Декабризм как социально-политический феномен развивался в идейно-теоретических пределах конституционного монархизма.
Только в таких содержательных границах он был воспринят и поддержан обществом, что и позволяет нам говорить о русском обществе первой трети XIX в. как о поколении декабристов.
Общественное сознание в начале XIX в. еще не тяготил синдром абсолютности монаршей воли. Именно он как психологическая подоснова восприятия верховной власти дворянством обусловил зависимость любого проявления общественной самодеятельности от этой высочайшей воли. Проще говоря, даже просвещенное русское общество полностью зависело от прихоти самодержца, которому вольно было прорубить окно в Европу, вольно переписываться с безбожным Вольтером, вольно дать своим внукам в учителя республиканца, что с неизбежностью толкало общество к усвоению новых увлечений монарха. Наконец, вольно было обмануть все поколение надеждой. «Начало царствования императора Александра было ознаменовано самыми блестящими надеждами для благосостояния России, — писал А.Бестужев-Марлинский [ 161 ] Николаю I из крепости в 1826 г. — К несчастью, обстоятельства того не допустили. Правительство само произнесло слова: «Свобода! освобождение!» Само рассеивало сочинения о злоупотреблении неограниченной власти Наполеона» (18).
Граф А.Х.Бенкендорф, глава политического сыска, который, кстати, также как и декабристы начинал с масонских лож, сумел выразить роковую зависимость судьбы своего поколения от грез его господина. В разговоре с Николаем I, когда речь зашла о князе Петре Андреевиче Вяземском, Бенкендорф сказал императору, что все ошибки князя «были ошибками, свойственными всем нам, всему нашему поколению, которое прежнее царствование ввело в заблуждение» (19).
Практически эти же слова сказал императору Николаю I и Н.М.Карамзин во время восстания декабристов. Ту же мысль, мысль о не-превосходстве общества перед своим монархом, Карамзин выразил в письме [ 162 ] кн.Вяземскому, как только узнал о кончине Александра I: «25 лет мы, невинные и неподлые, жили мирно, не боясь ни тайной канцелярии, ни Сибири: скажем ему спасибо… Если он как человек не был лучше нас, то и мы все вместе не лучше его» (20). Подобное свидетельство общественной рефлексии над предметом российской власти было еще невозможно в XVIII в., когда общество не только не мыслило себя вне монаршей власти, но и не отделяло себя от нее.
Декабризм как явление русской истории имеет две стороны — теоретическую и практическую.
Теоретическая сторона декабризма формировалась в классических образцах западноевропейских либерально- буржуазных и радикальных течений. Она была вполне на уровне передовых движений, организаций и идеологий развитых западноевропейских стран.
Практическая же сторона дела обусловлена всем социально- психологическим комплексом, завязанным на особенностях национального развития. Здесь мы имеем в виду [ 163 ] не практику тайных обществ, а именно выход, само стояние и какое-то непонятное бездействие декабристов на площади. В поведении декабристов 14 декабря, в том, как они действовали, нам видится прямое подтверждение того, что сознание общества еще не освободилось от монархической установки.
О действиях декабристов 14 декабря написаны книги, но в каком-то ином повороте главным событием мы видим все же отсутствие таковых, отсутствие активной воли, а имевшие место события, как, например, смертельное ранение генерала Милорадовича выглядит случайным. В то же время неслучайно не-убийство Николая I, как неслучаен не-выход диктатора князя С.Трубецкого, Г.Батенькова, как не случайны потерянные метания по городу К.Рылеева. Сомнения, не трусость, сомнения мутили ум, сковывали волю.
«Возникло во мне сомнение: я спрашивал себя, имеем ли мы право, как честные люди, составляющие едва заметную единицу в огромном большинстве населения нашего отечества, предпринимать государственный переворот и свой образ воззрений на государственное устройство налагать почти насильно на тех, которые, может быть, довольствуясь настоящим, не 164 ищут лучшего, если же ищут, то… стремятся к нему путем исторического развития» (21).
Дворяне не могли чувствовать себя вправе судить царя открыто, даже если они могли прибить табакеркой или придушить его тайно, но при согласии наследника престола. На восстании декабристов закончилась тактика дворцовых переворотов. Немалую роль играло также и то обстоятельство, что образ действий и мыслей декабристов в большой степени был обусловлен масонской принадлежностью многих.
Масонами были Рылеев, Пестель, Лунин, братья Муравьевы-Апостолы, братья Кюхельбекеры, Н.Муравьев, Батеньков, Фонвизин, Н.Тургенев и другие.
Масонами были их кумиры: Пушкин, Чаадаев, Дельвиг, Грибоедов и т.д.
Масонство в России — это в первую очередь сосредоточение на нравственных основах бытия, это религиозно-нравственный круг чтения и размышления, это предпочтение сугубо этических форм и нравственных средств преобразования общества перед политическими.
[ 165 ] В воспоминаниях князя Евгения Оболенского о Союзе Благоденствия явно слышится голос масона. Первою целью Союза он назвал «нравственное совершенствование каждого». Признание декабриста ценно как редкое свидетельство происходившей внутренней борьбы между нравственными убеждениями членов общества, в личностном совершенствовании видевших пути достижения общего блага, и сознанием необходимости политического выступления. Оболенский признавался, что выбор определило данное слово чести участвовать в деле, но не убеждение в правомерности восстания.
Отсюда обостренное понимание жертвенности шага и предвидение еще до начала восстания его обреченности (22). «Я смутно понимал, — вспоминал Е.Оболенский, — что кроме законов уголовных, гражданских и государственных, как выражения идей свободы, истины и правды, в государственном устройстве должно быть выражение идеи любви высшей, связующей всех в одну общую семью» (23).
[ 166 ] Внутреннее, очевидно, неосознанное по большей части, предпочтение нравственных критериев перед политическими существенным образом отличало дворян-преобразователей от последующей оппозиции. Нравственные императивы сознания были как бы особой метой первой русской интеллигенции, но одновременно и свидетельством ее принадлежности обществу, только приступившему к преодолению традиционных основ мировоззрения.
Всматриваясь в лица и жесты декабристов в то роковое утро, приходится учитывать еще одно обстоятельство: сколь бы ни готовилось восстание, выход его был случаен — приговор и пуля предназначались иному лицу — царю- обманщику, Александру I. Его неожиданная кончина просто спутала карты. Как стрелять в царя, не зная каков он будет, каковы его государственные планы? Но заявить о том, что медлить нельзя, что общество требует перемен — необходимо, чего бы это ни стоило! В записках Дмитрия Иринарховича Завалишина мы встречаем характернейшее откровение, сделанное уже в ссылке: «Я первый признавал всегда неотъемлемым достоинством [ 167 ] наших товарищей, что они сумели однажды возвыситься до пожертвования всеми своими выгодами, но необходимо было этот бессознательный порыв чувства возвести в сознательное убеждение» (24).
Нельзя не обратить внимания на то, что едва ли не основным мотивом в сочувственной оценке декабристов было выделение их сознательной жертвенности. «Каковы бы ни были суждения о деле вообще, представителями которого явились декабристы, в нем выделяется одна общая черта, которую отрицать невозможно, признавая даже самое дело ошибочным или следствием заблуждения. Черта эта есть самопожертвование» (25). Заметим, что это тоже нравственная оценка нравственных действий.
«По мнению людей истинно просвещенных и истинно преданных своей родине, как в то время, так и позже, это восстание затормозило на десятки лет развитие России, несмотря [ 168 ] на полный благородства и самоотвержения характер заговорщиков. Оно вселило в сердце императора Николая I навсегда чувство недоверчивости к русскому дворянству и потому наводнило Россию тою мелюзгою фонов и бергов, которая принесла родине столько неизгладимого на долгое время вреда» (26). Это не частное, вернее, не только частное мнение: на позициях консервативного либерализма находилась большая часть сторонников преобразований, таков был дух Александрова царствования и он совпадал с умонастроением, со спецификой мировидения того дворянского поколения. «Либералисты в душе» или «республиканцы в душе», многие, формально непричастные тайному Обществу, «проявились» бы в случае победы декабристов, но гораздо больше было готовых поддерживать либеральные преобразования верховной власти, т.е. тех, кто стремился к лучшему «путем исторического развития». Оно-то и было сорвано.
Генерал Левашов сказал уже арестованному князю С.П.Трубецкому: «Ах, князь! Вы причинили большое зло [ 169 ] России, Вы ее отодвинули на 50 лет» (27).
Приговор консервативного дворянства наиболее ярко отражен, например, в письме С.А.Хомякова к сыну, будущему философу, А.С.Хомякову (1826). Отец писал о «гнусных заговорщиках, об их бессмысленных и человекоубийственных планах». «Их преступление есть оскорбление нации» (28). Сын, как видно из письма, разделял мнение отца, что было, очевидно, весьма типично для основной массы дворянства. В этой связи особенный интерес представляет суждение Хомякова-отца о том, что заговорщики отличались «грубым незнанием народного духа», непониманием того, что народному духу чуждо цивилизованное понимание свободы: «Для русского крестьянина свобода заключалась бы в свободе напиваться. Надо знать их мысли насчет свободы!» — заключил «народную тему» простой русский дворянин (29). Если дворянство различалось в том числе и своими взглядами на народ, то [ 170 ] самонадеянность в отношении народа была его общей, родовой чертой.
Последний же верноподданнический пассаж Хомякова-старшего звучит просто ошеломительно. Он требует политической проверки и чистки всех почтовых работников, потому что «одной перлюстрации недостаточно, потребна полная уверенность в «некарбонаризме» занимающихся ею» (30).
На таких людей Николай I мог бы положиться вполне. Их сближала не знавшая сомнений уверенность в том, что составляет интерес государства, гордость нации и дух народа.
Объединяло их и непризнание иного понимания.
Из двух приведенных точек зрения, осуждавших восстание (Левашова и Хомякова), независимо от того, за кем стоит численное большинство, первая, либерально-консервативная, более соответствовала интересам России.
Мирное развитие, постепенное совершенствование государства, общества и человека не есть ли наиболее достойный удел человечества? Поколения, наученные кровавыми бойнями Пугачева, террором революционной Франции, уже хорошо знали, что допустимы перемены лишь мирные. С [ 171 ] этого начинала Екатерина II, искренне убежденная в правоте основного принципа консервативного либерализма: «Весьма худая та политика, которая переделывает то законами, что надлежит переменять обычаями» (31). Тем же в 1835 г. итожил свои размышления над путями русской истории Пушкин: «Лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от одного улучшения нравов, без насильственных потрясений политических, страшных для человечества» (32).Но ведь это и декабристская точка зрения, приверженность которой они подтвердили своим стоянием. Мнение же, выраженное Хомяковым-старшим, до конца последовательное как в отношении декабристов, так и во взглядах на крестьянство и на свободу общества, неистинно, неисторично уже своим изначальным непризнанием элементарного человеческого права.
То, что социальную опору неограниченного самодержавия составляли в преобладавшем большинстве именно люди таких убеждений, свидетельствовало о неуклонном процессе уродливой деформации института самодержавия, в 1825 г. отказавшегося от своего возможного совершенствования. [172] По мнению современников, определенная доля вины в этом лежала и на декабристах. «Это печальное событие, — резюмировал Н.К.Шильдер, — надолго отдалило возможность какой бы то ни было либеральной реформы в России» (33). Мы же не склонны ни в чем винить декабристов — они были последовательным выражением дворянского мировоззрения. И если честь, благородство и преданность интересам отечества — его фундаментальные понятия, то в высоте нравственного самостояния декабристы были прекрасными выразителями дворянской эпохи.
16 Переписка П.А.Вяземского с А.И.Тургеневым // Остафьевский архив. Спб., 1899. Т. 3. С. 204-205.
17 Карамзин Н.М. Письма Н.М.Карамзина к И.И.Дмитриеву. Спб., 1866. С. 248-249.
18 Декабристы. Поэзия, драматургия, проза, публицистика, литературная критика. С. 510.
19 Вяземский П.А. Письма к жене за 1830 г. // Звенья. М.;Л., 1936. Т. 6. С. 234.
20 Письма Н.М.Карамзина кн. П.А.Вяземскому. 1810-1826. Из Остафьевского архива. Спб., 1897. С. 168.
21 Воспоминания князя Е.П.Оболенского // Общественные движения в России в первую половину XIX в. Спб., 1905. Т. I. С. 243.
22 См.: Общественные движения в России в перв.полов. XIX в. Т. I. С. 250.
23 Общественные движения в России… Т. I. С. 245.
24 Записки Д.И.Завалишина // Русская старина. 1881. Т. 32. № 10. С. 425.
25 Шильдер Н.К. Император Николай Первый. Его жизнь и царствование. Спб., 1903. Т. 1. С. 435-436.
26 Соллогуб В.А. Воспоминания гр. Владимира Александровича Соллогуба. Спб., 1887. С. 102.
27 Шильдер Н.К. Император Николай Первый. Т. I. С. 280.
28 Русский архив. 1893. № 5, Кн. II. С. 123.
29 Там же. С. 125.
30 Там же. С. 126.
31 Наказ Императрицы Екатерины Великой. С. 13.
32 Пушкин А.С. Указ. изд. Т. 6. С. 350.
33 Шильдер Н.К. Император Николай Первый. Т. I. С. 312.
* * * В событиях 1825 г. все было как будто бы предопределено, но даже понимание этого не снимает проблемы альтернативы. Во-первых, потому, что это был важнейший, а может быть, и единственный рубеж, когда России была суждена иная судьба, когда [ 173 ] возможность иного пути была наивероятной. И вот почему.
Рассматривая до сих пор власть и дворянскую оппозицию именно как противостоящие друг другу тенденции, мы не обращали внимания на, может быть, более важное обстоятельство, их объединявшее. Как кратко эту ситуацию определил Г.Федотов, «интеллигенция целое столетие делала общее дело с монархией». «Общее дело» — это дело постепенного преобразования русской государственности, это общая либеральная тенденция мирного совершенствования. Но каждая из сторон оказалась последовательной в своей непоследовательности.
Просвещенная Екатерина дала сыну Павлу в учителя явного оппозиционера Никиту Панина, а любимому внуку Александру — республиканца Лагарпа.
Дело не в дворянской непоследовательности или причудах власти — дело в непоследовательности русских государей, пренебрегших либеральными принципами развития государственности, которыми они владели и которые разделяли хотя бы в начале царствования.
Превращение абсолютной монархии в конституционную тогда, в первую четверть XIX в., было вполне своевременной, трезвой, необходимой 174 мерой, что привело бы к постепенному реформированию общественного устройства, нуждавшегося в реформах, но в то же время еще не достигшего критической стадии. Все, от кого зависело проведение реформы власти, были не просто согласны, но убеждены в ее необходимости. Именно все, от кого зависело. Утверждая это, мы исходим из признания искренности утверждений Александра I: он дал всетаки конституцию Финляндии и Польше и не прекращал работу над ней и для России. В царствование Александра I сложилась редчайшая ситуация реальности конституции, когда совпали желание императора, либерально- конституционная настроенность ближайшего к нему придворного и высшего сановного дворянства и укорененность либеральных идеалов в культурном обществе.
В то же время, таинственная личность императора Александра I, непредсказуемость его поведения и взаимоисключающая противоречивость его действий и намерений все же не способствовали разрешению проблемы конституции в России в первую четверть XIX в. Вовсе не иллюзорная реальность конституции и одновременно ее несбыточность создали интереснейшую ситуацию, которая уже 175 более ста лет манит историков своей парадоксальностью. Правомерно разведение интересов самодержавия и народа, народа и дворянства, самодержавия и дворянства, дворянства и дворянской аристократии. Одновременно смысл происходившего раскрывает диалектика тактических союзов самодержавия и народа, самодержавия и дворянства, дворянства и народа. В конечном счете все неудачи русского конституционализма начала XIX в.
можно объяснить тактической разъединенностью, отсутствием политической воли, четких представлений о конечных целях борьбы или, наконец, личными качествами императора Александра. Но все же в феномене российской истории останется что-то, не поддающееся рациональной логике, нечто иррациональное по своей природе. Это «что-то» в том числе заключается в неизжитости идеи самодержавия, его богоданности в общественном сознании.
Именно поэтому исторический спрос не с дворянской оппозиции, не с Николая, а с Александра Первого. Он должен был довести начатое до конца, потому что только он и мог. И правительство, и оппозицию составляли люди образованнейшие, воспитанные в идеалах гуманистической культуры, 176 впитавшие лучшие идеи Просвещения.
Общество жило надеждой на перемены.
Социальное неравенство законопослушными еще сословиями воспринималось как данность, но преодолеваемая, потому социальная ненависть не слепила глаза, не затмевала ум. Всех мирила и смиряла вера в мудрость и твердую волю Государя-императора, царя-батюшки.
Зная, как трепетало общество во время правления тирана Павла I, зная, как невыносим был гнет николаевского режима, не сразу понимаешь, отчего такой ненавистью и презрением дышали слова в адрес либерала-Александра именно тех, кто пережил его царствование. И все же они справедливы, если учесть, что все его клятвы, все высокие идеалы свободы, провозглашенные при вступлении на престол, оказались «либеральной эпитимьей», положенной в искупление греха цареубийства, по выражению ироничного Г.Г.Шпета, а многолетние труды над одной Конституцией, все обещания дать России законы и права, в конечном счете расстаяли как мираж.
А ведь этими идеями и надеждами жило все общество, в ожидании грядущей свободы формировались идеалы поколения. Но царь-освободитель оказался оборотнем, а мистический 177 уход его — то ли смерть, то ли маскарад с переодеванием в смиренного старца, — отдавал обманом. Так что если бы на площади в день восстания оказался тот, кому изначально и предназначалась пуля, то, не исключено, что обманутое поколение расплатилось бы с бывшим кумиром.
1825, а не 1881 год решил окончательно исход дела. Претворенные тогда, в начале XIX в., идеалы свободы и права могли бы укорениться в общественном сознании. Во всяком случае, повторим вслед за Г.Федотовым: «Ничто не доказывает, что либеральная дворянская власть была большей утопией для России, чем власть реакционно-дворянская».
Если перед социальными катаклизмами неоспоримо преимущество эволюционного развития, то с эпохой Александра I закончилось время возможного успеха либеральных реформ, за которыми бы пошло то общество. Чем более общество пребывает в рабстве, тем далее оно отстоит от свободы. Конец Александра II обнаружил только одно: поздно. Сама непоследовательность линии Александра II (развитие реакционных тенденций после откровенно реформаторского курса) на фоне ужесточавшегося , слепнущего терроризма демократической оппозиции, 178 его убийство накануне утверждения проекта «лорис-меликовской конституции» и поворот политики Александра III к контрреформам — все это подтверждало старую мудрость: дорого яичко к Христову дню.
С кем бы теперь ни консолидировалось правительство или какая бы сила «не ставила» на самодержавие — династия Романовых была обречена, была обречена и историческая форма самодержавия как наследственного института власти.
Формировалась оппозиция, совершенно лишенная самодержавных иллюзий.
Террор, начатый в отношении дома Романовых, закончился уничтожением самодержавия и привилегированного сословия, заодно пострадали и многие иные, из податных.Но когда рассеялся дым войн и революций, грезилось, что русское общество уже XX в. чем-то очень напоминает прежнее. Институт безграничной единоличной власти, иной по форме, был по-прежнему вне закона.
Сменился социальный состав, но сохранилось привилегированное сословие. Общество же, слишком медленно трезвея, по-прежнему уповало на справедливый суд и совесть своего господина. Кажется, тот же результат был бы (при иных реалиях), случись победить Пугачеву.
179 Таковы признаки отката, признаки консервативной реакции, революционной консервативной реакции. Впрочем, все аналогии, возникающие при сравнении самодержавно-крепостнического строя с тоталитарным, вполне обыграны за последнее время, но аналогии ничего не объясняют.
Русское общество приговорено идти за чужими идеями, идеями или идеалами иного общества, выношенными в иных условиях и в иное время. Лидеры различных радикально-оппозиционных движений не считались с такой мелочью, как естественная укорененность идеи и ее соответствие уровню развития общества. Высокомерное отношение к народу объединяло едва ли не всех борцов за народное счастье. Еще никто не знал, как мало времени останется России до безумных войн и революций, но было уже очевидно, как камениста та почва, которую Александр II пытался засеять семенами свободы, закона и права.
Оттого так легко были сметены войною и революциею эти чахлые всходы правосознания, что они не успели укорениться в обществе, где и власть, и сословия были уже раздираемы различными целями, а главное — ненавистью. Разъединенность русского общества обусловила тот факт, что 180 слишком долго не было национальной силы, которая могла бы повлиять на эволюцию самодержавия так, как того требовали интересы общества. Однако в пассивности народа или в бессилии передовой интеллигенции не следует ли признать, в первую очередь, силу власти и, как следствие, незрелость общества, неготового к коренным переменам. Именно эта неподготовленность и служила кредитом власти.
После 1825 г. русское общество только-только начинало свое движение в сторону от власти. До этого срока единство царя и всего русского общества, включая дворянскую оппозицию, было залогом успеха любых начинаний, инициатором которых было бы правительство. Это не только ретроспективное — таково было восприятие эпохи современниками. Вот что писал Пушкин в 1822 г.: «Желание лучшего соединяет все состояния противу общего зла, и твердое, мирное единодушие может скоро поставить нас наряду с просвещенными народами Европы» (34). Этого не случилось.
Монолит дал первую трещину. Упущенная возможностьлиберального [ 181 ] реформирования общества сверху означала, что решение проблем откладывается дор тех пор, пока само общество окрепнет и поможет государю преодолеть его родовое стремление к единодержавию, законодательно определив пределы его власти и свои правовые требования.
В царствование Александра II фатально скрестились два взаимосвязанных движения: верховная власть еще не мыслила себя вне первого и единственного права на инициативу, но общество, в какой-то одной и малой его части, уже преодолевало (и стремительно) комплекс верноподданничества, заявив об этом в 1881 г.
Любое общество неоднородно, но в периоды критические оно стремится к консолидации — законы жизни указывают компромиссы и в следовании им заключается знак зрелости общества.
Русское общество, расколотое в XVII в. по признаку веры, в XVIII — по признаку культуры, в XIX-м оказывается раздираемо различными политическими целями. Пропасть распространяется не только между сословиями, но и между властью и сословиями, между церковью и народом.
Измена Александра I идеям века положила начало пропасти между либерально настроенной частью общества и монархом. [182] Политика Николая I обнаружила явную ненужность государству мыслящей дворянской элиты — здесь начало ее исхода.
Но какое поколение в истории России уходило вдохновенным и благословенным? Так и уход дворянской аристократии был тяжел и трагичен.
Бесповоротность же, окончательность такого исхода подтвердил 1881 год.
Страшная смерть царя-освободителя на Екатерининском канале — не есть ли кровавый знак обреченности этого прекраснодушного дворянского поколения, ибо Александр II, воспитанник В.А.Жуковского, принадлежал к нему более, чем кто-либо из его современников? Такие как он тогда уже были в меньшинстве, окруженные праведным, но слепым нетерпением.
34 Пушкин А.С. Указ. изд. Т. 7. С. 162.
* * * В 1818 г. общество, очевидно, уже предчувствовало несвершимость конституции в России (хотя полное отрезвление наступило к 1823 г.).
Наиболее близок к пониманию сути вещей, кажется, был Николай Михайлович Карамзин, историк и пророк.
Тогда, размышляя над феноменом 183 либерализма в России, он писал князю П.Вяземскому: «Я либерален даже и там, где идет дело о юной либеральности. Мы оба думаем так, как нам думать свойственно. Мысль не дело, а дело будет не по нашим мыслям, а по уставу судьбы» (35).
Карамзин понимал, что некий иррациональный дух России определил фатальное несовпадение мысли и дела, убеждения и поступка, действия и его последствия. Если мы не находим иного объяснения этому року несовпадения, кроме как во внутренней, подсознательной часто приверженности традиционному миропониманию, но искаженному внешне новейшими идеологемами, то Карамзин эту неизжитую приверженность России самодержавной идее четко сформулировал в 1818 г.: «Дать России конституцию в модном смысле есть нарядить какого-нибудь важного человека в гаерское платье. Россия не Англия и даже не Царство Польское: имеет свою государственную судьбу, великую и удивительную и скорее может упасть, нежели еще более возвеличиться. Самодержавие есть [ 184 ] душа, жизнь ея, как республиканское правление было жизнью Рима» (36). Именно неизжитость презумпции богоданности самодержавия позволяла Екатерине II, Карамзину, да и всему мыслившему поколению беcконфликтно пребывать «республиканцами в душе».
Для современного ему состояния государства Карамзин не видел ничего другого, как просвещенное самодержавие, «самодержавие, очищенное от примесов тиранства» (37). Он не был сторонником введения закона, ограничивавшего самодержавие, но утверждал, что государь должен следовать «законам Божьим и совести», «царствовать добродетельно» (38). Для Карамзина это были не пустые понятия — он вводил нравственные критерии в вопросы политики, придавал им первостепенное значение. Эту позицию лаконично определил Жуковский: «Самый верный хранитель общественного порядка есть не полиция, не шпионство, а нравственность правительства». Пушкин же смотрел на это с другой стороны: «Развратная [ 185 ] государыня развратила и свое государство».
По убеждению Карамзина, государь, исполняющий свои «священные обязанности», «царствующий добродетельно», личным примером «обуздает своих помещиков в злоупотреблениях» (39). По логике Карамзина, ограниченное только «законом Божьим» и совестью, самодержавие способно решить все социальные проблемы. Это была вера в действенную силу слова, знания, личного примера, утопическая вера в то, что просвещенное самодержавие способно повысить «нравственную цену человека».
Дворянские мыслители, такие как Карамзин и Жуковский, считали, что только просвещение, высокая культура чувств и деятельная нравственность способны решить социальные противоречия общества при безусловном сохранении самодержавия и крепостного права, естественно, лишенных унижающих человека крайностей.
Благородная задача исправления нравов уводила от наболевших проблем российского бытия, допуская в конечном счете следующие заявления: «Для твердости бытия государственного [ 186 ] безопаснее поработить людей, нежели дать им не вовремя свободу, для которой надобно готовить человека исправлением нравственности» (40). На эту минуту они как будто бы забывали очевидное, что именно рабство отдаляет человека от свободы. Они как будто бы не замечали трагического состояния личности, в том числе и душевладельца, в равном бесправии всех перед волей одного. Правда, прекраснодушие и социальная наивность ни в коей мере не были фарисейством, тогда они были глубоко органичны для такого типа дворянских интеллигентов.
Совершенно естественной чертой присущего им мировоззрения было это снятие социального нравственным, что позволило им провозгласить «равноправие душ», «равноправие чувств», абсолютную ценность человеческого достоинства, что вело к совершенно новому взгляду на человека как на личность. Они провозглашали гуманистические идеалы, которые тогда в массовом сознании имели особую притягательную силу — именно они в тот момент были необходимы обществу.
Атмосфера сентиментальности, романтичности, в которой пребывало [ 187 ] русское общество в начале XIX в., возможно, наиболее существенной содержательной стороной имела процесс укоренения гуманистических идеалов в общественном сознании.
И то, что такое видение человека отвечало потребностям русского общества, подтверждается тем массовым успехом, с каким была встречена проза Карамзина, поэзия Жуковского.
Соответствие идеи внесословного равенства людей духовным потребностям общества свидетельствовало о происходившем процессе гуманизации общественного сознания. (Правда, чрезвычайно интенсивно развивавшееся тогда общество вскоре усомнилось в глубине и правдивости изображенных чувств, но важна была сама идея, положительное значение которой новые идеалы опровергнуть не могли).
Гуманистический пафос русской литературы был всегда велик, но особенно в первую половину XIX в.
заметно стремление русских писателей вызвать чувства умиления и сострадания образами Самсона Вырина, Акакия Акакиевича, образами героев «Бедных людей» или «Записок охотника».
К первой четверти XIX в. в постижении гуманистических идеалов [ 188 ] общество достигло кратковременной гармонии.
Всем странам (и Россия здесь не исключение) гуманистическому беспрепятственному развитию было отпущено очень мало — это роскошь истории, ее минутный прекраснодушный каприз. И все же наличие и непотревоженная продолжительность этого периода в жизни любого общества значит очень многое. В царстве жестких законов истории гуманистическое умонастроение всегда обречено выглядеть утопией, роскошной принадлежностью немногих избранных счастливчиков. Но в силу этих же законов истории эти люди, как правило, определяют общественное умонастроение, своим авторитетом утверждая иные, сугубо гуманистические критерии в выбираемой обществом шкале ценностей.
В позиции Карамзина отразился характерный для русского общества внеправовой подход к проблеме, переносивший смысл ее с политико- юридического на морально-этическое обоснование, что было характерно для Западной Европы XVI-XVII вв. Он нарисовал картину идеального самодержавия, где царствует закон совести. В определенном смысле Карамзин «реалистичнее» смотрел на [ 189 ] положение закона в России, а именно — хорошо понимал, что отсутствие традиции непреложного следования закону в силу чрезвычайно низкого правового сознания не только народных масс, но и господствующего сословия, правящих кругов, чиновничества сводит значимость самого закона в конкретных условиях России практически на нет.
При том, что неоднократные попытки вручить кондиции, неоднократные попытки реформы государственного аппарата, Сената, попытки разделения властей всегда оканчивались фактически ничем, традиционный произвол власти, по логике Карамзина, делал решающей проблему не внесения нового закона в законодательство, а следование неписанному закону совести и чести (нравственному закону).
Однако нравственный закон не является альтернативой закону юридическому, такая подмена есть свидетельство наивности политического сознания общества, его молодости.
Пока оно осваивало однако не менее важные высоты: в русле гуманистического миропонимания на первое место выходила идея самодостаточности личности и ценности человеческого достоинства. Именно гуманистические ценности, провозглашенные Карамзиным, [ 190 ] определяли необходимый русскому обществу путь развития, именно во взглядах Карамзина сконцентрировалось видение, наиболее характерное самосознанию русского общества.
На основе того факта, что философские, социальные, политические идеи Просвещения были хорошо известны русскому просвещенному обществу конца XVIII — начала XIX в., делался вывод, что русское общество было готово к восприятию идеологии Просвещения и воспринимало ее адекватно.
Несоответствие слова и дела, заявленного и исполненного, столь характерное для России, заставляет усомниться в безусловности такого вывода. Если бесспорно то, что русское общество стремительно постигало новую идеологию, то безусловно также и то, что восприятие это не могло быть адекватным, пока общество в гуманистическом напряжении не вышло к осознанию самоценности любого человека, за права которого оно будет бороться. Без усвоения идеалов гуманизма и веротерпимости знание идей Просвещения было не только недостаточно, но просто непригодно для решения проблем российского бытия, а задачи, стоявшие перед русским обществом в начале XIX в., существенно отличались от [ 191 ] задач, решаемых европейскими обществами. Стабильность российского самодержавия означала, что главной задачей общества является борьба с рабским сознанием.
В начале XIX в. эта борьба начиналась с сознания необходимости перемен в обществе, с осознания необходимости исправления, возвышения человека, нравственного воспитания и просвещения. В то же время эти общественные ориентиры не противоречили конституционным устремлениям. Конституция способствовала бы предотвращению многих социальных конфликтов, но на путях нравственного совершенствования разрешить их не удавалось, пожалуй, еще ни одному обществу.
Совершенствование общества, еще далекого от кризиса, преобразования общественного и государственного устройства в соответствии с духом времени неизбежно способствовало бы и укреплению тенденции на возвышение человека. Но не наоборот. Коснеющее, самодовлеющее самодержавие не способствует возвышению нравственных основ бытия.
В начале XIX в. Россия, как уже говорилось, была далека от предельной (кризисной) ситуации и имела несколько альтернативных возможностей [ 192 ] развития: аристократическая конституция, буржуазно-демократическая конституция, дальнейшее укрепление самодержавия. Александр I не пожелал разделить свою власть с кем-либо — Россия выбрала не тот путь, который, возможно, был лучшим, но тот, который ей более соответствовал. Очевидно, он соответствовал, в первую очередь, коренным убеждениям Александра I, внука своей бабки Екатерины Великой и сына своего отца Павла I, так как его пассивность и нерешительность, частые равнодушие и забывчивость в делах преобразовательных сыграли немалую роль в том, что ни одна из задуманных им политических реформ не попала в окончательный вариант правительственного документа.
С приходом на историческую сцену декабристов ситуация не изменилась объективно — по-прежнему государство не испытывало кризиса, по-прежнему был крепок альянс дворянства и царя.
Смею думать, что предварительная законотворческая деятельность декабристов сродни конституционным грезам императора Александра, ведь когда дошло до решительного шага, вовсе не из растерянности или трусости декабристами не было применено политическое оружие. Офицер [ 193 ] и солдат стояли рядом, равные в своей жертвенности — так начавшаяся на рассвете 14 декабря революция к первым сумеркам превратилась в высочайший нравственный акт. В этом поражении — победа декабристов.
Победа нравственного выбора вполне соответствовала прекраснодушной александровской эпохе, равно как выбор в пользу неограниченного самодержавия соответствовал коренной сути русской государственности. А конституционные бумаги Александра Павловича и декабристов по приказу Николая Павловича были равно изъяты, заперты и ушли из жизни общества, как будто их и не было… Россия шла своим крестным путем.
35 Письма Н.М.Карамзина князю П.А.Вяземскому. 1810-1826: Из Остафьевского архива. С. 65.
36 Там же. С. 60. 37 Карамзин Н.М. Записка о древней и новой России. Спб., 1914. С. 37.
38 Там же. С. 47-48.
39 Там же. С. 48.
40 Карамзин Н.М. Записки о древней и новой России. С. 83.
[ 194 ]