Стихи. №9/1, 2010 — Культура памяти
Вступительное слово и подборка стихов В. Леоновича – Веры Арямновой
В КОНЦЕ восьмидесятых он вышел из Союза писателей: «Кого защитил ваш Союз? Самых талантливых, самых лучших – травили!» Отказ от членства был негромким, но твердым отказом от возможной фальши. Уехал из Москвы на родину в Кострому. Да и живя в столице, каждое лето проводил то в Карелии, то на Соловках и где еще требовалось крыть крыши храмов, класть печи, косить травы. Он выработался в одну из крупных творческих личностей современности, думается, не в последнюю очередь потому, что при своих энциклопедических знаниях не чурался косы, мастерка и лопаты, одинаково хорошо владея пером и топором.
«Покажи мне веру из дел твоих», — говорил Лев Толстой. Безупречная человеческая репутация Владимира Леоновича обеспечена не только его литературной деятельностью. Вера Леоновича сказывается часто: общественным трудом, личной доброй инициативой.
На Пелусозере в Карелии была восстановлена часовня Рождества Богородицы. История такова. Владимир Николаевич, получив «партийный отпор» на свою статью о необходимости возрождения уничтоженных и оскверненных святынь (дело было в советские еще времена), взял топор и принялся заново рубить часовню на погосте Пелусозера. Старая уже валилась набок. Реакция большинства была типично советской. Он в своем уме? Один? Новую часовню? В покинутой деревне? А порубочный билет у него есть?!.. Но тот, кто спрашивал билет, штрафовать строителя не пришел, и на том спасибо…
Как пишет Валентин Курбатов, «он не может принять приглашение на какой-нибудь поэтический Симпозиум, в какой-нибудь Средиземноморский круиз в разгар лета, чтоб пополнить меню пассажиров стихами (с юмором и перцем у него все в порядке) просто потому, что началась сенокосная страда».
«Как рад, что успел я – несметно порвал рукавиц, как рад я, что в дело мужицкое все-таки вник, что сам, от усталости на землю падая ниц, я взял у земли – что не вычитал бы их книг!»
КНИГА стихов русского поэта Владимира Леоновича «Хозяин и гость», из которой составлена предлагаемая подборка, впервые вышла в свет в 1995 году, а в 2000-м была переиздана (издательство «Научный мир», Москва). Она вобрала в себя талант, жизненный и духовный опыт человека большого сердца, плоды размышлений цивилизованного, сильного ума. Многое в ней непривычно, неожиданно для нашей инфантильной эпохи. В этом смысле Леонович – поэт для людей зрелых, знающих, почем глоток свободы, для которых долг – неотменим, труд – не обуза, память и совесть – не пустые звуки. Характер его поэзии очень русский, славянский – по восприимчивости к боли и бедам не только русского, но и других народов.
Творчество Леоновича принадлежит к поэзии духовного опыта. Многие представители ее при жизни не опубликовали ни строчки.
А о Леоновиче в справочнике «Лексикон» (составитель известный славист Вольфганг Казак) сказано: «…родился 02.06.1933, в Костроме, в 1952-1954 учился в Военном институте иностранных языков, в 1956-62 в Московском университете. Леонович, в духовном отношении редкостно независимая личность, лишь в 1962 году смог опубликовать свои стихи…».
Надо сказать, Владимир Николаевич никогда не прилагал усилий для издания своих книг. Это делали другие. А известен стал, прежде всего, переводами грузинской поэзии, объединенной им в три тома антологии.
А антология русской поэзии была бы без его творчества не полной. Стихи Леоновича – это летопись российской жизни начиная с 40-х годов 20 века, в которой слышны голоса народные и голос времени. Недоброта самого хода жизни, которую мы волей-неволей переживаем, рождает в душе поэта гражданское негодование. Если бы мы учились нравственности по его стихам – попрание свободы, глумление над людьми отошли бы в небытие.
КОГДА мы познакомились, а было это в начале 90-х, я поразилась его активности – неспешной, основательной. Он руководил знаменитым московским литобъединением «Магистраль». Толстые журналы со времен перестройки щедро представляли ему свои страницы для стихов и литературной критики. Он составлял том стихотворений Анны Ахматовой для Испании. Ставил на издательские рельсы собранное им в книгу «За что?!» творчество реабилитированных каторжников, успевал побывать в Карабихе и Карабахе, организовать большой вечер армянской поэзии в Москве, выступить на Чичибабинских чтениях… Харьковчане помнят, как Борис Чичибабин заплакал, слушая стихи Леоновича о последних днях Твардовского…
Когда-то Владимир Николаевич написал, что ему повезло: он «купался в любви» самых замечательных людей «чьего и внимания, может, не стоил»… Естественная скромность не отменяет народной мудрости: скажи мне, кто твой друг, и я скажу, кто ты. Друзья Леоновича – Игорь Дедков, Лидия Чуковская, Фазиль Искандер, Борис Чичибабин, Булат Окуджава… Впрочем, список вышел бы длинным – в Москве и Костроме, Татарстане и Карелии, в Армении и на Соловках, в Грузии и Казахстане, в Украине живут люди, которые дорожат любовью и дружбой Владимир Леоновича.
Сейчас поэт живет в Костромской области. Под Кологривом, в деревне Илешево, возле Шаблово — на родине художника, поэта, философа Ефима Честнякова и по-прежнему болеет душой за костромскую культуру…
УСТАМИ МЛАДЕНЦА
Трудный с воздуха мусорный дух.
Печь не топлена. Пусты бутылки.
Ребятёнок полутора-двух
на соломенной голой подстилке.
Что тут, право? Такой кавардак!
И мальчишка зареван. Однако
он кричит – по-карельски, никак? –
ох, по-русски совсем: — ИДИНАККУЙ!
У Апостола сказано: Бог
Есть начало творенья и речи…
По колено болотный сапог
непотребно торчит из-за печи.
Понимаю… А стужа в избе.
Батька с маткой свалились в одёже.
У мальчишки песьяк на губе –
То-то лает! Два года, не больше.
Или проклятой жизни итог,
Матерясь, возглашают младенцы?
Батька лезет – поставил сапог…
Ничего не хочу – пячусь в сенцы.
с. Дьяконово
Страда
Фазилю Искандеру
Ох, лето! Грядки, пожни, печи, дом…
Крестьянским вечным ломовым трудом
недуги буйной родины врачуя
вплоть до трескотины и почечуя –
извольте мне простить – сквозь пот лица
не вижу лета! Нет ему конца.
В глазах туман: смешались свет и тьма,
Частит и пляшет рамка-бахрома,
и КРУПНО всё. Не так уж плохо, впрочем,
явиться Господу разнорабочим.
Но начинается тоска ума.
Так говорит астафьевская мать
Уполномоченному в коже:
«нам вас кормить, а вам нас убивать».
Намаешься — и думаешь похоже.
Старуха КРУПНО выхватила суть:
корми воров и веруй, что Россия
твоим трудом спасётся. У Фазиля –
всегда Фазиля рад я помянуть –
как в букваре: ты есть то, что ты жрёшь,
что – сытый – у голодного сопрёшь.
Ремень с утра потуже затяни,
утешься доброй мыслью и смекни,
что сок земли, ее животворящий,
сочится по вискам и каплет с век,
пока ты жив, пока ты человек
благоразумный, прямоговорящий.
Букварь, где царствуют
милость и жалость
Автору книги «Дитя смерти»
Александру Клейну – с любовью
Фонарик, зажатый в горсти,
живой свиристящий динамик,
канаву ему освети,
мигающий в рифму фонарик.
С мигаликом утлым в руке
бредёт он, как с детской жужжалкой.
где сукровица в ручейке,
он вздрогнет и сморщится жалко.
Прозрачного света овал,
прозрачно-промозглая почва
угадывал и рисовал,
что видел насквозь и заочно.
Угластые полы плаща,
чужие крыла нетопырьи.
Свобода – каприз палача,
он это усвоил в Сибири.
Свобода – когда в лагеря
счастливчик попал из централа.
На ржавой колючке заря
по воле своей умирала.
Седая под вспышкой трава.
Права человека? Едва ли
важнее они, чем права
губимой невидимой твари.
Воистину СМЕРТИ ДИТЯ,
он думать не может иначе.
С моллюска начнем, осветя
строку перед сытью палачьей.
С годами состарился гнев
и жалостью стал нестерпимой.
Но – русской истории блеф?
Но – злоба отчизны родимой?
Как с ними? Составлен букварь,
где царствуют Милость и Жалость.
Но – это собрание харь?
Но – та, Иисусова ярость?..
Русью пахнет
Дым вокзальный Русью пахнет.
Без билета на мели.
Над перроном как бабахнет –
реактивные пошли.
Отдалось, пошло со звоном
коридором звуковым,
пылью кислою, озоном
потянуло грозовым.
Человечек к чём-то сером
на скамейке МПС
сам к себе таким манером
вызывает интерес:
чиркнет спичкой – и втыкает
прямо в кожу – ничего! –
стоймя спичка догорает
на ладони у него.
Черные фигурки вдовьи
возникают как в кино –
дальним планом – на ладони,
нечувствительной давно.
На ладонь и потылицу
не хватает коробка.
Как ежова рукавица,
растопырена рука.
Что же в нем перегорело
за войну ли, за тюрьму,
если боли просит тело,
если всё равно ему?
Паленины дух смердящий…
Человечек завалящий
озорно глядит в упор:
хошь ещё? Давай на спор!
И словесности изящной
далеко до этих пор.
Дым вокзальный Русью пахнет.
Что ни шаг, то край земли.
…Налетит, бабахнет, ахнет,
долго рушится вдали.
Сводный хор
Ливмя не льет великая вода –
сочится из небесных мелких сит.
Олёша мало пьет, но пьет всегда –
как тихий дождик этот моросит.
В печи осина тлеет, а в щели
Свою свирельку пробует сверчок,
И сыплет мелкий дождичек, или
Поласковей сказать, мусеничок.
Олёша извинит, что я не пью,
Ну, по одной, пожалуй – помянуть
Родителей – попа и попадью,
О всех, тогда полубленных, вхдохнуть.
Мне надо описать олёшин вздох
Порушенной сердечной глубины –
Кряхтенье-оханье: дай ой!.. дак оох! –
Как достояние родной страны.
Нет, шутки в сторону: такой фольклор
Заслуживает пленок или нот.
По крайней мере, некий сводный хор
мне слышится – так дышит мой народ.
Никола с переломанным хребтом,
с обрушенными ребрами стропил,
как мертвый кит, темнеет за окном.
Лохмотья крыши дождик окропил.
Близ алтаря шалман и коновязь,
сортира нет, понятно, ну и вот…
Чужим умом однажды соблазнясь,
Премного наглупил родной народ…
Ты не мочи, Олёша, в водке хлеб,
женись – продлится род… Отец Чулков
был просветитель, отправитель треб,
политик: одобрял большевиков,
В трактате предлагал им сочетать
Христа и Маркса, дабы жить любя –
за что его и надо было взять
У всей округи здешней, у тебя…
Ты помнишь? Помнишь – четырех-то лет!
Попенок… Как пришибли – так живи.
Понравилось им слово элемент,
ты – элемент – хоть смейся, хоть реви!
Отец учил детей и книги вел
рождений и успений – все сожгли.
Коробились листы, и пепел цвел…
Известно было как произощли
Баданины, Костровы, Шадрины –
их родословье до седьмых колен.
…И пепел – достояние страны,
и дым отечества, и тайный тлен…
В Никольске был отец еще живой,
на пересылке, но ходил едва.
А где уж там прибил его конвой,
То ведает болотная трава.
Дорогу ту я помню: мы по ней
ходили в любознательный поход
со старшим классом… Гати все черней
все каменнее в крепости болот.
Не надо креведов-знатоков
о многом спрашивать – я не спрошу,
где сгинул мученик отец Чулков,
а только постою да подышу,
как сын его, как все мы или как
болота эти дышат… Вот они
и знают о пропавших мужиках.
Во царствии Твоем их помяни,
о Господи!
Да как же Ты… Дак аах…
Грузинские стихи
Отару Челидзе
Дождем в предгорьях падают минуты.
Умылся камушек, подумал и потек.
Постой внизу и подожди, как будто
Виновен в том, что прочим невдомек.
Гора сползает! Шевелятся камни,
Угадывая русло-колею.
Держи лавину распростертыми руками,
Заворожи стихию, как змею.
Кому опять нужда в родной природе
Рельефы гладить и черты равнять?..
Как матица в дому, как дэдабодзи*
Ты должен тяжесть встречную принять.
…Уже по шею в щебневом болоте –
оно ползет – я грузну и держу –
я костенею в тягостном полете –
ищу опору – душу положу…
Сквозь тьму, сквозь веки вижу только Ушбу,
Чей лик мне ослепительно сиял…
Где я стоял, я выхожу наружу
И падаю на месте, где стоял.
_____________________________
* Т-образная опора кровли в грузинском доме
Сегодня
Э.Неизвестному
Мне целиться в летящий день
мешает творческая лень.
Не вижу ни «вчера», ни «завтра»,
а только чувствую, что правда
навылет – и не чью-нибудь –
мою же пробивает грудь!
А в этом деле, братья-внуки,
не столько правды, сколько муки,
и между завтра и вчера
такая рваная дыра…
Пацифисты
Ученье Ганди их вело
и мудрость поздняя Толстого –
отказ от грубого и злого
в ответ на вековое зло.
На Главной площади в молчанье
протягивают нам они
свои прекрасные воззванья
молитвам и стихам сродни.
И мальчик – непройдет и года –
один полезет на рожон
и перед глыбой Пентагона
как Палах, сам себя сожжет.
Смутится на минуту пресса
средь пошлости и чепухи…
Пусть по тебе мои стихи
звучат, как траурная месса.
На родине моей больной
народ не чувствует позора.
Огонь ползучий нутряной
наружу полыхнет не скоро.
Не тронув здых, дурных, заблудших,
ни тех, кому хоть все сгори, —
Он выбирает самых лучших
и пожирает изнутри.
И от Вьетнами до Чечни –
ни времени, ни расстоянья –
лишь одинокие огни
святого противостоянья.
* * *
Тяжела и вязка
малодушная ваша порука.
Хоть нога, хоть рука –
а хоть оба обрубка!
Так седой лисовин
отгрызает зажатую лапу –
не бегите за ним
по кровавому крапу.
На своих на двоих по прямой,
Слава Богу, покамест.
Задыхается мой
разностопный анапест.
Черногрязьем, родным непролазьем,
Живьем ухожу.
Сяду на пень, живого гриба съем –
одолжу
знатоков ресторанных,
из лесной колеи
пригублю золотого аи.
Помолитесь о странных,
родные мои.
Мне водица сладка,
гриб не горек,
и на дне пестерька
друг – топорик.
Весною поздней
Меня похоронили маловеры
в дешевом склепе сплетен и клевет –
меня колышут не такие ветры
и корни держат не такие, — нет!
Мыслители, могильщики, пророки!
Деревья живы на три стороны –
Так светом вскормлены, так разнобоки.
Я попрошу: не стойте со спины.
Да не жалейте – вы – меня: я встану
Из гробика готовенького, чтоб
Сработан был, как древле Иоанну –
Просторный и крестообразный гроб!
Перегорев и перетлев душой,
С самим собой, с природою правдив,
Я грянусь оземь – дерево большое –
Весною поздней, в листьях молодых!
У Нестерова
Воображением не богат,
на вернисаже
Я погружался в Черный квадрат –
вылез – весь в саже.
Ну и довольно. Куда мне уйти?
Тихо у Нестерова, почти
пусто.
Отроку Варфоломею
было виденье… И я — во плоти –
вижу камею
русоволосую, лет двадцати.
В темном, тиха и бледна,
словно бы к постригу и она
нынче готова.
Скрыты, Россия, твои семена,
блещет полова.
Я разумею,
что уходящий от мира сего
з и ж д е т е г о…
и гляжу и немею.
Русая Русь моя, в черный квадрат
черти заталкивали стократ –
полно, тебя ли?
Матовый свет на лице, словно рис.
Не осквернили торжественных риз,
А ведь ногами топтали…
За звуком
Что значит счастье? Ничего я
от будущего не хочу.
Я обнимаю все живое
и жизнью за него плачу.
Последняя по Волге льдина
в прозрачных сумерках весны –
ты погляди: душа едина
у черноты и белизны.
И в этой нестеровской тиши,
в апрельском тонком забытьи
промолвили: сим победиши –
разумныя уста мои,
и я за звуком потянулся…
Не опоздай к концу
Всю неволю жизни яркой
Втайне отлюбил.
Фет
От тараканов озверелых
в сиротском доме престарелых,
от старости и от тоски
одно спасенье – Соловки.
В деянии простом и важном
в оранжевом ремне монтажном
на колокольной высоте –
по вздрагивающей черте
скользи, скользи, канатоходец:
весь полон высоты колодец.
Неволю жизни отлюбя,
не опоздай к концу. Сегодня
ты в руки предаешь Господни
трудоспособного себя.
Без названия
— Что это? чтоэто? чтоэто? чтоэто?
Так не бывает…
безумье какое-то…
я умираю… Да что это, Боже?
— Это любовь. Это ВСЁ. Это то же,
что и молитва.
— Да, Господи, Да!
— Это – тебе – от меня – навсегда.
* * *
Сквозь дождь и дерево нагое
свет фонаря едва прошел –
как ломкой золотой дугою
широкий вспыхнул ореол.
И поэтическое зренье
подобную имеет власть:
вся жизнь вокруг стихотворенья
сомкнулась и переплелась.
Я вижу свет перед собою
и жизнь кругом – и вся она,
и каждая черта – любовью
осмыслена, озарена.
Дмитрию Александровичу Пригову,
умеющему вопить кикиморой
Дмитрий Александрович, по дружбе не уделите ли мне
несколько воображенья, восполнить дабы
соображенье… скажем, рояля по брюхо в морской волне,
что почуяла отмель и сразу встает на дыбы?
Дмитрий Александрович, дорогой мой сосед,
обяжите! Или – раскиньте пустырь для бомжей и собак
со столом посредине: тосты, фуршет, а потом присед,
а потом они бродят жуя кто-кого-как.
Ну вот и спасибо! Дальше я сам наверняка
нарисую фигуру со взглядом издалека
на коньяки-балыки (бокал – завершенье руки:
руки, когда без бокалов, сжимаются в кулаки).
Пьют, но и жрут могуче: хоть бы кого развезло!
Стол — буквой П – «покоем». Огнем окружен пустырь.
Смотрящего издалека первого припекло:
согнуло и нудит… Пуст желудок. Пуст желчный пузырь.
Лев Толстой на войне придумал НРАВСТВЕННУЮ ТОШНОТУ
и КРЯХТЕНЬЕ СТЫДА. Беспрерывно старик кряхтит!
… Слышите? Разговаривать с командирами невмоготу:
один негодяй, другой, кажется, полный кретин.
Но вопите Вы замечательно! Научите – к чертям слова!
А я Вас – кряхтеть… попробую… Может быть… Но сперва
вой чеченского волка ямбом переведу.
Волка пуля найдет – я берлогу найду.
Адамово ребро
Болит адамово ребро,
с тоскою нету сладу.
«Прочти «Женитьбу Фигаро»
да позвони Булату.
Но так сурово на душе,
что не поможет Бомарше,
хоть с Моцартом впридачу —
как Тариэл, я плачу.
Я не звоню – звонит Булат,
хоть был с утра не в духе:
Какой старинный снегопад!
пройдемся до Харпухи*.
Там улочки как ручейки,
извилины и тупички
как в этой черепушке
и дом одной харпушки.
Из сплетен ей сплели венок,
но в нем стихи и песни.
Она одна… Она без ног,
ее катают в кресле.
…На нас сквозь отсветы окна
красавица глядела –
и жизнь моя – еще одна –
как молнья пролетела!
Забытый отроческий сон?
Безногая невеста…
И на булыжный крутосклон
я вкатываю кресло.
О счастье жертвы-без-конца!
И свято мне и больно:
такого одного лица
на всю судьбу довольно.
В небесных отсветах окно,
и в сетке снегопада –
лицо, всезнаньем сожжено,
лицо Булата.
Ночью в подъезде
Памяти Вани
Там пьяный хохот, звон посуды
И держит паузу остряк.
Стучу, стучу… — Кто там? –
сквозь зубы
и сквозь броню и глаз в дверях.
— Откройте! Тут беда, в подъезде…
— У нас все дома и гуд бай!
— Мальчишка там… Открой!
По чести…
Ушла. Вновь слышен краснобай.
Вновь хохот. Что их насмешило?
Весь дом в броне. Ночь. Хоть реви.
В живот мальчишке ткнули шилом.
Еще живой… Весь рот в крови…
…Душа напоминает, рушась,
кисельный оползень в горах.
Убийцы мне внушают страх,
но трусы мне внушают ужас.
Мгновенье слабое
Гляжу на безобразье сброда:
р а с п н и – вот ясная нужда.
Отец небесный, нет народа
и не бывало никогда.
Меня гнетет их помраченье,
их немладенческое зло.
За них погибнуть тяжело.
Горька, учитель, соль ученья.
Здесь ничего вместить не могут
мозги Матфея и Луки.
Здесь останавливает омут
теченье ясное реки.
Ленивое веретено –
и неизбывное одно
вытягивается мгновенье,
и сладок обморок сомненья.
Все бесконечно все равно
Частице темного круженья.
…Вперед, мужи! Во имя братства
и милосердья впереди!
Теперь
спокойно
перейди
Горы сутулое пространство.
Отец, прости мне святотатство:
Мгновенье с л а б о е прости.
Углебохи*
Асхану Баянову
По арифметике без оговорок
из десяти отпущенных семерок
спустил я восемь, спешный человек,
но приглядел на родине пригорок
на стрелочке сливающихся рек –
искал обетованные места.
Здесь бредина, черемуха, рябина
цветут по очереди. Красота!
И вспомнишь: велика же и обильна,
и поглядишь: безлюдна и пуста.
Названье удостоверяет: Пустошь.
Внизу подпор, задумалась вода.
Однако, мать, отсюда никуда
ты не сошлешь меня и не отпустишь.
Удачи всякой тем, кто подались
искать краев довольных и свободных,
а мы, Асхан, так метко родились,
что отнеслись к разряду земноводных.
Куда уж нам! Не то, чтоб якоря
загрузли навсегда в глухих затонах,
но тяжко над душой стоят «моря»,
природа нетверда в своих законах,
и нынче жабрами души – отнюдь
не фибрами, которых не бывает,
придонную перепускаешь муть,
что пепелища детства укрывает.
По лестнице ламарковой до дна
Дошли утопленники-углебохи –
Военных лет голодная шпана,
Живой состав, отстой и шлам эпохи
____________________________
* Ухлебавшиеся (церковносл.), утопленники
web-архив https://web.archive.org/web/20211127211752/https://bekishev.kostromka.ru/narod-4384/