«РАБОЧИЙ АНГЕЛ КУПОЛ ПОВЕРНУЛ…»

В. Леонович

— из какой догесиодовой Космогонии вынул Арсений Тарковский эту строчку? По-видимому, оно существовало еще как замысел — это первоначальное знание о миропорядке и его разумной ДВИЖУЩЕЙ СИЛЕ.


Мифическая кукла на пролетарском грузовике. Кострома в праздники 1925—1927.

Ангелы — замечательное племя: оно питается светом и воздухом, но переносит и тьму, и удушье: ни один ангел “не ищет своего, долготерпит, милосердствует, не превозносится” и поражает или злит своими добродетелями тех, кто завидует, не терпит, ищет своего и чужого, в особенности чужого…
Ни один ангел, как помнится, не диссидентствовал, не рвался на страницы однодневной злобы, не покинул своей страны. К слову ЗАСТОЙ он приставил народное ПОГОНЯЙ — НЕ СТОЙ! и сразу объяснил сложное положение увядающей формации. Каждый переходный возраст только прибавлял ему работы. Увы, редко, но непременно появляется для просветления смутных нас написанная им страница. Для этого берет он медную скрижаль или скрижаль мраморную. Он, правда, знает, что его письмена нам ни к чему, ибо останавливают время и повелевают опомниться и ДУМАТЬ — как раз тогда, когда думать некогда и опомниться хлопотно. И все же он делает свое дело. Время останавливается и затем отходит отливной волною вспять, обнажая такое дно…
Нет, нет! — кричит злоба дня, — только вперед!
Долгим и медленным взором окидывает он нашу спешащую толпу, долгим вздохом овевает нас. Затем вырывает белоснежное перо из плотного до звонкости крыла и продолжает свои записи.

Гудайера — одна из немногих в нашей стране ЗИМНЕЗЕЛЕНЫХ ОРХИДЕЙ… Первые два-четыре года проросток ведет подземный образ жизни… Лишь на пятый год появляются первые зеленые листья, а зацветает растение на седьмой-восьмой год… При сильном затенении ОНО МОЖЕТ ПЕРЕЙТИ К ПОДЗЕМНОМУ ОБРАЗУ жизни… При осветлении вновь оно появляется над землей.

Гудайера — древнее растение. Она пережила ледниковый период. Переживет ли ПЕРИОД ЗАПУСТЕНИЯ?

Дремлик — очень нежное и трогательное существо. Под землю он не умеет спрятаться. Натиск некоторых сильных видов — лабазника вязолистного, щучки дернистой — может полностью вытеснить дремлик с обжитого луга.

Ангел-хранитель писал это, очевидно, в пригородном леске, где поляну примяли колеса чьей-то “тачки” и следы цивилизации, которая постигла дикарей, остались в изобилии. Под ноги никто из них не смотрит и, на что наступает, не знает.
Полевой жасмин. Ночная фиалка. Любка, Любушка — это тоже орхидея наших северных полян.

Тонкий, стройный, прямой стебель… Листья блестящие, словно лакированные… Многоцветковое соцветие, похожее на свечу… Рассмотрите его порхающие белые цветочки — вы увидите настоящую орхидею, о которой грезят садоводы… Шалашик верхних лепестков цветка оберегает от дождя тычинки и пестик… А завершает цветок длинный, изящно изогнутый шпорец; он напоминает миниатюрные ножны для шпаги. Внутри шпорца бесцветный сладкий нектар… Цветы опыляются ночными бабочками…

Когда стройка, или война, или вскрышные работы выворачивают луга и степи, леса, пустыни наизнанку, никто, кроме ангелов, не видит ПОЛНОЙ КАРТИНЫ во всех ее измерениях.
А теперь позволю себе комплимент ботанической троице: Е.В. Шиповой, Г.А. Семеновой, М.А. Беляевой — это они пишут на мраморе и металле свою балладу о жизни и смерти, поисках и утратах.

Осенью в Костроме прошли — надо думать, не впустую — чтения, посвященные Павлу Флоренскому. Уместно здесь напомнить слова, записанные его собеседницей Н.Я. Симонович-Ефимовой: НЕ ЗНАТЬ, КОНЕЧНО, БОЛЬШОЙ ГРЕХ, НО НЕ ЖЕЛАТЬ ЗНАТЬ — УЖЕ ПРЕСТУПЛЕНЬЕ.
Знанье обязывает. Оно и не каждому под силу. Астроном признается: сознание своей малости во Вселенной способно психологически уничтожить человека. Пророк предостерегает: познание рождает скорбь. Поэт оставляет нам немыслимое предписание: знать ВСЕ и все забыть, беря перо или кисть. Но здесь самое уместное речение: ЗНАНИЕ СПАСАЕТ.
…Идет Гражданская война. Раненого белого офицера укрывает и ставит на ноги сибирская крестьянка. Он биолог, он Божьим Промыслом уцелел в годы сталинщины и основал лимнологическую лабораторию на берегу Байкала. Он ЗНАЛ Священное море как никто — все глубины, весь биоценоз, все нерестилища, знал, быть может, тайны Байкала, ему присущие как всякому уникальному явлению. Ведь чем глубже знание, тем ощутимее тайна — его бесконечность! Быть может, он испытывал чувство, приводившее в трепет Андрея Тарковского, представившего МЫСЛЯЩЕЕ МОРЕ в “Солярисе”. (Постороннее заиканье: надо переосмыслить, пора, кое-что в язычестве, традиционно вытесняемом ортодоксами нашей Церкви).
Облеченный знанием как властью, лимнолог Михаил Михайлович Кожов СПАС БАЙКАЛ, когда героические энтузиасты идиотизма вознамерились взорвать Шаманский Камень — край Байкальской чаши — чтоб Ангара поскорее затопила котлован будущего Братского моря. Лес не вывезен, турбины не готовы — но рапорт отдан Хрущеву и плечи подставлены под эполеты, а груди — под ордена… И никто из профанов не ведает, что ждет нас при опускании зеркала байкальского на пять метров. Знает это лучше всех М.М. Кожов. И он говорит огромному собранию энтузиастов:
Вы построите вашу ГЭС. Вы построите, вероятно, ваш коммунизм. Но второго Байкала вам не построить… И тихим, после паузы, голосом он им говорит: Если взорвете Шаман, я пущу себе пулю в лоб. Слово офицера.
Любое собрание, в общем, есть стадо. Кожова знали — и потому… Тут спектр обилен и пестр: кто усовестился, кто испугался, кто опомнился… БАЙКАЛ БЫЛ СПАСЕН. В отличие от Севана, спущенного на десятки метров, “чтобы уменьшить площадь испаренья” и дать “ударную энергию”.
История КОСТРОМСКОГО МОРЯ, к чести Альманаха, занимает его до сих пор — были публикации и ранее — и продолжается в рассказе Л.П Пискунова о судьбе деревни Вежи и других “матер”, ушедших на дно водогноилища.
Рассказ о “травках и цветочках” следует гораздо после, так сказать, рассказа о потопе, но по сути его как бы предваряет: вода покрыла огромную площадь земель возделанных и свободных, и — какие мириады каких растений задохнулись в ней, какие деревья, лишаясь коры и чернея, простирали, утопая, к небу свои ветви! Площадями и цифрами со шлейфами нулей никого уже не удивишь, но, скажем, превращение живого трехсотлетнего дуба (коломенским дубам по 800) в изваяние каменеющего великана все же впечатляет. И рассказ о ночной фиалке, который может быть вдесятеро драматичней и подробней, вполне сопоставим с рассказом о судьбе крестьянской семьи, пережившей беды новейшей истории нашей.
В белых косоворотках, подпоясанных ремешками, в черных костюмах и шляпах, в новых ботинках на повышенном каблуке явились в салон знаменитого фотомастера Куракина крестьяне деревни Вежи: Михаил Григорьевич Тупицын, Нестор Алексеевич Лезин и Петр Федорович Пискунов. Фото 1913 года: лица спокойные и ясные, позы непринужденные. Это хозяева земли, щедро отвечавшей на вложенный в нее труд. (Пойма Костромки и впадающих в нее малых речек славилась культурой хмеля, сенокосными угодьями, богатым медосбором, обилием скота, рыбой речной и озерной…) Это, по словам Некрасова, ВЕЛИЧАВЫЕ СЛАВЯНЕ. (Жаль, что славянки остались дома и не глядят на нас сквозь годы разрухи и унижений). Годы БОРЬБЫ — столь же универсальной и всесторонней, как труд — согнали с лиц их естественное выражение. Человек усиливался придать себе вид сообразно моменту: лицо выражало дисциплинарную покорность. Сия же последняя сквозила в выражениях торжества и побед, в бдительной настороженности, в призывах на бой и на труд… Лицо полового, заметил себе Чичиков, обращалось во все стороны так быстро, что даже нельзя было заметить, какое у него лицо. Лицо, однако, было лакейское…
Забегая вперед, замечу, что СЮЖЕТ АЛЬМАНАХА “КОСТРОМСКАЯ ЗЕМЛЯ”, напрягающий 400 с лишним страниц выпуска, есть сюжет ЗЕМЛИ ПОД ИГОМ, где вероломной неправой силе противостоит осознающая себя и свое достоинство НРАВСТВЕННАЯ ПРАВОТА. Если первая оснащена оружием и сплочена иерархической дисциплиной (покорностью), то вторая разрознена и единична. Но за ней — ценности непреходящие, в то время как за насильниками — лишь злоба дня.
Уже сейчас есть разработки (Ф.Я. Шипунова и других), из которых явствует поспешность и вопиющая нерентабельность низконапорных гидростанций; разработаны наплавные и дериватные агрегаты, их “гирлянды”, делающие ненужными гигантские плотины и “моря”. Но об этом рассуждать мне не здесь. Мое дело — другое.

… И видели цветенье тины, и плакали глаза мои:
— Что Волга? Что — твои плотины, пруды гигантские твои?
И было мне подобье гула на потопленном берегу:
— Как будто, милый, я ВДОХНУЛА, а выдохнуть и не могу.
Не спорю с человеком гордым, трудов его не оскорблю,
но преизбытком полумертвым себя и землю погублю.
В моей теперешней недоле я терпелива без конца…
НО ЗРЕЛИЩЕ МОЕЙ НЕВОЛИ ЛЮДСКИЕ УТОМИТ СЕРДЦА.

Превращенная в лестницу водогнилищ, река перестала себя чистить, донные отложения вполне гармонируют захламленным берегам (спуститесь к Волге чуть ниже впадения в нее Костромки), и действительно страшно обнажать их, когда придется спускать “моря”, а придется… Достоинство Альманаха еще и в том, что ПРИВЫЧНОЕ ЗАПУСТЕНИЕ наше и ОБЫДЕННОЕ НЕРЯШЕСТВО нам явлены в чистом зеркале. Опять Гоголь: это от него несется к нам КРИК УЖАСА И СТЫДА, который испускает вдруг человек, увидев в зеркале свое ОСКОТИНИВШЕЕСЯ ЛИЦО…
Нет, материал Пискунова, рассчитанный на публикацию и потому “ужасов” лишенный, скорее эпичен и овеян лишь печалью вечной разлуки с родными местами. Это была костромская Венеция на сваях — обширный полой с марта по май. Цветущая верба, колокольный звон, прозрачные сумерки, крестные ходы в лодках, “долговязые” баньки, часовенки, церкви, крестьянская смекалка в уникальных таких условиях жизни, эстетика строгости, свойственная зоне риска.

  В тихую погоду по воде звон колокола был слышен за 10-12 километров. В весенний разлив звонили в колокола в большие туманы… Местное население различало, чьи колокола звонят. В Мискове, в Куникове, в Сущеве, в Глазове, в Шунге — у каждого колокола была своя мелодия…

Л.П. Пискунов признается, проходя мимо памятников Ленину и Сусанину, что хотел бы видеть памятник вежевскому лапотному мужику. Пусть это не звучит странно, хоть ни лаптей давно нет да не осталось и того мужика, который достоин памятника. Если не памятника, то сердечной признательности нашей достоин сам Пискунов, воскресивший с любовью и тщанием жизнь потопленного края. Иногда его описания образны в силу выстраданности картин и положений многолетней давности. КОЛЛЕКТИВИЗАЦИЯ СТАЛА ПОЯВЛЯТЬСЯ, КАК ТЕМНАЯ ГРОЗОВАЯ ТУЧА ИЗ-ЗА ЛЕСА, с 1927-28 гг. С горечью пишет он про обезличку труда, человека, рабочей лошади, сведенной со двора. Про дневную работу на колхоз за трудодни-палочки и про тайную (!), чтобы прокормиться, ночную работу. Про нужду и необходимость ПРИВОРОВЫВАТЬ, про ОБМАН как закон новой жизни… Про оскорбление святых чувств, про все то, что не убирается в здравый смысл, но должно выполняться по приказу. Как изменилось ЛИЦО ХОЗЯИНА ЗЕМЛИ, который перестал быть таковым и стал батраком…
Все это было бы слишком грустно, если бы не описал наш автор и праздников, не припомнил бы частушек и всего родного ему и милого. Припомнил, описал. Его рассказ как бы затянут, он не хочет кончаться, и после многочисленных добавлений, после словаря и местных речений, после карты ныне подводной местности с подводными реками и озерами, после раздела об УДИВИТЕЛЬНЫХ ЛЮДЯХ и традиционного авторского “прошу меня простить”, — публикатор Леонида Петровича, Антонина Васильевна Соловьева, заключает:

  Прекрасную память, наблюдательность, интерес к событиям унаследовал Леонид Петрович от отца Петра Федоровича, который тоже вел записи-рассказы о различных случаях собственной жизни; а прожить ему дано было девяносто два с половиной года.

Что ж, будем надеяться и на публикацию рассказов Петра Федоровича и пожелаем его сыну дожить до ста лет!
Давно осмеяна незавидная роль писателя, который пописывает, и читателя, который почитывает. Мой друг поэт Александр Аронов, известный широко благодаря всего двум словам ОСТАНОВИТЬСЯ И ОГЛЯНУТЬСЯ, написал много хорошего, а в молодости удивился:
  … но вот печатают стихи —
и ничего не происходит!
В самом деле… Русскому писателю свойственно видеть жизне- так сказать - преобразующий смысл в своих писаньях. Марина Ивановна Цветаева, сравнивая Маяковского и Пастернака, пишет, что ВЫХОД из стихов первого — это выход на площадь, на баррикаду, выход в деятельность, ВЫХОД из лирики Пастернака незаметен: это движение вовнутрь, возбуждение сердечной и мыслительной деятельности.
Спрошу себя, хоть и преждевременно: что сделает, куда рванется читатель, прочтя весь Альманах или хотя бы один материал, похожий на КУСОК ГОРЯЩЕЙ СОВЕСТИ — о Гражданской войне в губернии или о лишенцах? И на какой выход могут надеяться авторы таких материалов? И хорошо ли спится критику и другу-литератору, кому Альманах подарен? И как быстро исчез его тираж с магазинных прилавков?
Предварительно и скептически ответив на эти вопросы, я уверен, что СВОЕГО ЧИТАТЕЛЯ Альманах найдет и число своих приумножит…
Это РАБОЧИЕ АНГЕЛЫ РУСИ — такие же, как и авторы Издания. Их не может быть слишком много. Но их порука должна быть достаточной для продолжения таких выпусков и лестного самосознания читателей: мы все помним, оказывается, мы не боимся ИСТОРИЧЕСКОЙ ПРАВДЫ и готовы к ней, как сильный человек готов к исповеди.
Пожалуй, самый весомый в этом отношении — “Опыт документальных этюдов” Б.Н. Годунова и О.Б. Панкратовой, озаглавленный библейским стихом ЧТО БЫЛО, ТО И ТЕПЕРЬ ЕСТЬ, И ЧТО БУДЕТ, ТО УЖЕ БЫЛО…
(Что было, то и есть,
А будет то, что было —
переводческий зуд еще не прошел…)
“Лишенец”… Это еще не “раскулаченный” (но уже лишенный избирательных прав) … Теперь потребкооперация не для него, в лавке ему не дадут ни крупы, ни муки, ни керосина… Завтра ему начислят индивидуальный налог или дадут невыполнимое “твердое задание”… Потом опишут имущество вплоть до чайного стакана и вилки, арестуют вклад в сберкассе… Потом будет суд. Потом все будет продано с торгов в своей деревне— и купят ведь! — а потом обнищавший и бесправный будет он искать работу и работы не найдет: лишенец!

“Опыт этюдов” откровенно и ярко лиричен. “ЧУВСТВА РАСПИРАЮТ. ОНИ ЗДЕСЬ ПЕРВИЧНЫ”. Мысль родится из них и крепнет: “ЭТО ДОЛЖНЫ ЗНАТЬ ВСЕ, ЭТИ ДОКУМЕНТЫ НАДО ПУБЛИКОВАТЬ”. Авторы правы. Криком кричат архивные бумажки.
 
… Я в настоящее время пропадаю в жизни за старую свою совместную жизнь с отцом, так как который был частным торговцем. Это 1929 год, позади НЭП, на повестке дня коллективизация…
… А пропадаю я во всей молодой жизни только за отцовскую фамилию… ЗА КЛИЧКУ ФАМИЛИИ ОТЦА.
Отцу же за 70, ни торговли, ни барышей. Теперь и СЫНА ОТНИМАЮТ и тот рад бы, но его стыдные и слезные отречения от сельского столоначальника поднимаются к районному, затем идут в область или возвращаются вниз. Идет время, ГОДЫ проходят в мытарствах ЛИШЕНЧЕСТВА…
Обстановка в такой семье, раздираемой по-живому, вопли одного сына и каменное молчанье другого, который отца не предаст, смута на женской половине, толки и поведенье деревенцев — готовые СЦЕНЫ ТЕАТР-АБСУРДА. Сын, который отрекается, для пущей лояльности пишет доносы на брата, и того завтра ушлют куда подальше. Помирай, батька, под КЛИЧКОЙ ФАМИЛИИ своей!
Как-то мне попалась книга с дарственной надписью: “Милостивая Государыня маменька, припадаю к стопам Вашим, примите от сына Вашего Книгу сию…”. Дата была: 80-е годы прошлого столетия. Такой же низкий поклон отдавался и отцу…
 
Решительно заявляю, что я порываю всякую связь с отцом и его хозяйством и хочу честно работать вместе с другими гражданами СССР…
Такие решительные заявления появлялись в газетах, редакторы очень их любили. Это пишет уже сын не торговца, а священника, “лютого врага” советской власти. Известно, в чем заключалась “лютость” деревенских батюшек, деливших жизнь между храмом, приходской школой и собственным клинышком земли. И торговец был нужен, и отправитель треб необходим, и в них нуждалось население. Однако этот абсурд в действии, все эти АКТЫ ХАМСТВА не могли обойтись без поддержки мира, своих же сельчан. И тут наши авторы попадают в яблочко:
 
… А потом стали рушить церкви, жечь иконы. Старики в Островском рассказывали, что ими растапливали печь в пекарне… И не чужими руками это делалось…
ЗДЕСЬ НЕ ИДЕОЛОГИЯ И ДАЖЕ НЕ ПОЛИТИКА. ЗДЕСЬ ОБЩЕСТВЕННАЯ БОЛЕЗНЬ, В ТОЙ ИЛИ ИНОЙ СТЕПЕНИ ПОРАЗИВШАЯ КАЖДОГО…
Медицинский критерий должен был явиться при оценке здравости или невменяемости уже целого народа, коим властвовал параноик. И, кажется, этот критерий важнее всех остальных. Еще Герцен задумывался о нем, еще Эразм Роттердамский, Свифт и Сервантес в тупик становились перед опрокинутостью мира и по-своему каждый смеялись и плакали над собственной СТРАНОЙ ДУРАКОВ.
Годунов и Панкратова создали замечательный памфлет — вещь будто бы невозможного сегодня жанра. КОГДА СТИХИ ДИКТУЕТ ЧУВСТВО… Здесь продиктован памфлет. Изобличен явный ИДИОТИЗМ, с каким ненавистники народа уничтожали самую жизнетворную его силу, его становой корень.
 
ПОЧЕМУ И КОМУ СТАЛО ТАК НЕНАВИСТНО ПРОШЛОЕ ТЫСЯЧЕЛЕТНЕЙ КРЕСТЬЯНСКОЙ ДЕРЕВНИ?
Почему надо было уничтожить крестьян-хозяев —
УМЕЛЫХ, БЕРЕЖЛИВЫХ И СМЕТЛИВЫХ ТРУЖЕНИКОВ, НОСИТЕЛЕЙ ВЕКОВЫХ ТРАДИЦИЙ, КРЕСТЬЯНСКОГО ГЕННОГО КОДА, КОТОРЫЙ ЗАКЛАДЫВАЕТ В КАЖДОМ НОВОМ ПОКОЛЕНИИ ЗДРАВЫЙ КОНСЕРВАТИЗМ: ПОМИРАТЬ СОБИРАЕШЬСЯ, А РОЖЬ СЕЙ…

Почему РАСТЛЕНИЕ ЧУВСТВ — сыновних, родительских, семейных вообще — обрело поддержку в советском искусстве… Впрочем, этого авторы еще не коснулись. Зато нынешнее состояние народа они прямо связывают со вчерашним его помрачением. Да они, в сущности, о нынешнем и говорят, ни на минуту не упуская его из виду. Так художник, рисуя портрет отца, снимает с подрамника портрет … сына или внука, ибо озабочен не портретным сходством, а верностью родовых черт (случай с Модильяни). Для сходства достаточно фотографии… Что же касается НЕНАВИСТИ как ДУХА БОЛЬШЕВИЗМА, нетерпимого ко всякой иной идеологии, не брезгающего ничем ради “побед”, то надо пошевелить страницы поэтического букваря, созданного поэтами Пролеткульта, “Кузницы”, “Лефа” и т.п. Это нелегкое чтение… Это — КРАСНОЕ ЕВАНГЕЛИЕ, как назвал свою книгу Василий Князев. Там коммунар пьет не воду, а кровь. Там позорна доброта. Постыдно милосердие. Там коммунару не надо ни матери, ни отца — ему нужна ИДЕЯ, крепость того чувства, с которым убивают врага. А враги — все. Там нужны “пролетарские впечатления” в их предельной взвинченности — наркотик убийц.
Когда-нибудь, пускай предвзято, обязан будет вспомнить свет
всех вас, Рязанские Мараты далеких дней двадцатых лет…
Смеляков простирает в будущее свою защитительную длань, хотя сам понимает несостоятельность защиты. В тех же стихах, кстати, он и проговаривается:
ЛЮДЕЙ ОТ ИМЕНИ НАРОДА ВЫ ПОСЫЛАЛИ НА РАССТРЕЛ.
Смысловое ударение: ЛЮДЕЙ!
У наших авторов, назовем их еретиками советской историографии, да и постсоветской кстати, за всеми архивными бумагами виден ЧЕЛОВЕК, и вся мысль этой чудесной пары (отца и дочери), шарахаясь в тесной области абсурда, озабочена как бы материнской заботой ПОМОЧЬ, ОГРАДИТЬ, ОБЛИЧИТЬ АБСУРД, ПРЕДОСТЕРЕЧЬ людей будущего от болезни, постигшей страну, если уж не получилось сохранить здоровье людям настоящего. А этого и не получилось…
Авторы по закону обратной перспективы, словно прибегнув к методу Флоренского, ВЫВЕРНУЛИ НАИЗНАНКУ привычные смыслы и ценности — и получили ЛИЦО! Описав драконовские акты власти, сопроводив несчастного лишенца по всему лабиринту унизительных его хождений и ползаний — так! — они возвышают голос:
 
За всем этим — искалеченные души и ущербная дальнейшая жизнь и стариков, и молодежи… За всем этим — непереданный опыт, духовные утраченные ценности многих поколений множества семей и крестьянских родов, НЕ ОСВОЕННЫЕ МОЛОДЕЖЬЮ ЦЕЛЫЕ ПЛАСТЫ НАРОДНОЙ КУЛЬТУРЫ. За всем этим — недополученное тепло семейного очага… незнание своих родовых корней… В итоге — ненужность таких “предрассудков”, как стыд и совесть, самостоятельность и гордость, честь и достоинство, верность слову и законам дружбы и родства, почтение старших, поминовение усопших и память о них.
ЗАЧЕМ ЖЕ МЫ СЕГОДНЯ УМНОЖАЕМ ТО, ЧТО НАТВОРИЛИ ТОГДА…
ТОГДА творили “под шум литавр и треск пальбы”, ТЕПЕРЬ — под шум речей и склок, под грохот взрывов затяжной войны.
Утраченного не вернуть и погибших не воскресить. Не поднять с колен поверженного нищего просителя… Читать об этом физически больно. Но спасает читателя ОЩУЩЕНИЕ ПРАВДЫ И СВОБОДЫ авторской мысли, авторской речи. Греет сердечность…

Пожалуй, пора спускаться с высоты гражданского пафоса, столь полно обеспеченного документальным фактом и жизненными последствиями сотворенного зла.
Вот уютный солнечный закут — продолжение рассказа Л.А. Колгушкина о КОСТРОМСКОЙ СТАРИНЕ, о пестром ее народе, его нравах, его знаменитых легендарных личностях. Как гуляли славные богатыри купеческого звания, как жили ЗИМОГОРЫ, как бродила по улицам Матреша-дурочка, всю жизнь, от юности до старости, поджидая своего красавца дьякона: не едет ли? пора бы… Матрешу любили за нрав, за блаженную улыбку, за чистые детские слезы. Кто-то и позавидовать мог ТАКОЙ любви, как завидуют правде юродивых.
Рассказы о кулачных боях, о театре, о пожарной службе, о празднике Широкой Масленицы… Не забыл автор помянуть пожарную собаку Бобку: умный и храбрый пес выносил из огня детей. О кладбищах, о Татарской слободе, обо всем нелишнем ведет Колгушкин свой задумчивый рассказ, и чем больше сказано, тем больше остается в запасе — ЦЕЛЫЕ ТОМА, признается балакирь.

Древностью веет от выписок покойного краеведа Д.Ф. Белорукова — здесь представлены отрывки из ДОЗОРНОЙ КНИГИ ГАЛИЧА 1620 г. и ПЕРЕПИСНОЙ КНИГИ СОЛИГАЛИЧА 1628 г. На радость филологу в “неправильной” письменной сказке услышит он подлинную речь того обихода.

В Галиче же на посаде на концу Рыбныя слободы храм во имя Якима и Анны, а у того храму служат: во дворе поп Устин, во дворе поп Афонасей. А живут на посадской на черной на тяглой земле… В Шатине улице со всполья к острогу, а в ней: во дворе Пятрушка Ковезин, сапожной кропачь, во дворе Гаврилко Ветошкин, щепетинник, да налево к Галибине улице и острогу: во дворе Ромашка Осипов сын, кузнечь… во дворе Филка Иванов сын, винокур…

Что-то Пушкинское, не правда ли? Простота, лад… Из бесконечного перечня имен — кто где живет — выпишу несколько: Томилку рукавишника, Якунку Басова, Гарку Олсуфьева, Ивашку Дудора, Ондрюшку Бакани, Фалалейку Бабонегова, Аверку Полстовала, Оноху Решетова, вдову Дарьицу, Пахомову дочь, вдову Настасьицу Савельеву дочь… Ласковые огласовки не выражают ли почтение к прекрасному полу? Пушкарь Степанко и пушкарь Фторушка — люди тоже разнопочитаемые, не так ли? А уж сын боярский Дмитрий Давыдов сын Готовцев зовется полным именем, а не Митком, не Митюшкой. Русское полногласие слышится в этой мирской речи повсюду. Иоанн Креститель именуется Иваном Предотечей, Государь величается ВСЕА РУСИИ и т.п. Тут нужна бы старая орфография…

Несколько лет я прожил в Парфеньеве: купил там дом в бывшем поселочке льнозавода, из бревен бывшего склада пристроил к дому боковину 5х6, переложил печь… НИКАКОЕ имя “Молодежный”, которым обозначен поселочек с десятком стариков, мы с парфеньевскими энтузиастами здравого смысла хотели переменить на “Белоруково”. В том именно месте располагались картофельники Белоруковых, на стрелке Неи и Чернушки с ее великой водой еще горбится остатком снесенного винокуренного заводика.
Парфеньево — родина поэта и странника Сергея Маркова. Здесь же родился Сергей Васильевич Максимов, чьи даты — 100-летие и 170-летие — собрали недавно в костромской библиотеке десятка три почитателей.
Переименовать “Молодежный” не удалось.
А когда — он был еще жив — я навещал Д.Ф. Белорукова в деревне Федюнино, то по дороге туда и обратно, повторяя это ласковое имя, я воображал Федюню: то погибшим мальчиком, то деревенским юродивым…

К историческим заметкам Белорукова тянется в Альманахе небольшой материал Александра Вячеславовича Громова о микротопонимии его родной деревни Макарово, что на Унже недалеко от Мантурова.
Имена лугов, оврагов, полей, боров связывает он с людьми, которых еще застал, и теми, кого давно уж нет, но живы еще преданья…
Уходит в прошлое, в историю… неповторимый островок жизни, труда, обычаев, нравов, языка. Все это памятно и мило автору…
Я знал книжечку А.В. Громова о костромских льнах.
Я список кораблей дочел до середины…
Так читался словарь о замечательной национальной культуре льна — прямо по Гомеру! В гулких корпусах брошенного льнозавода…
Но обойдусь без лишних эффектов.
На столе у меня другая книжечка Громова — “Жгонский язык”* — об условном языке пимокатов и шерстобитов (валял, как зовут их в других местах). Собирал эти слова Александр Вячеславович несколько десятилетий, продолжив в родных ему местах великую традицию Даля.

“Всей душой преданный Богу и Его святой Церкви, глубоко изучивший Священное Писание… деятельнейший церковный организатор и администратор… пламенный проповедник… Епископ Геронтий в истории Древлеправославной старообрядческой Церкви занял большое и почетное место”.

(Церковный календарь за 1955 г.)

Старообрядческий священник о. Валентин Новожилов публикует в Альманахе Житие епископа Геронтия, им самим написанное — его первую часть, до ареста в 1932 году. Было ему тогда 60 лет. Удовольствуемся беглым пересказом неспешного повествования. В семье отца дети “на буднях обременены были все крестьянской работой, а в праздники все были за богослужением, после обеда разрешалось детям отдыхать на улице только до 6 часов вечера”. Будущий епископ Геронтий, мальчик Гриша, был мал и худосилен, но, как покажет жизнь, духом тверд… Женили его родители по своему усмотрению, когда же невеста захотела поплясать на свадьбе, то услышала от жениха: “Если Вы изволите танцевать, то уж будете не моя невеста, а сатаны”. Кроткая Анна Дмитриевна убоялась такого, и прожили супруги в любви и согласии до смерти. Приверженность древлему благочестию Григорий сохранял и проявлял везде, начиная с армейской службы. Умирает жена старшего брата — детей пестует Анна Дмитриевна. Григорий — полковой архивариус, по демобилизации обучает знаменному пению прихожан в Плесе, никониане и беспоповцы едва не убивают его. Приход его в деревне Куделихе растет, Григорий строит кирпичный завод…
Матушка Анна умирает, когда мужу исполнилось 36. Самообладание осиротевшего вызывало почтительное удивление. Не перечислить всех дел, за которые берется он и доводит до конца. В хоре Покровской церкви села Стрельникова 100 человек. Перестраивается храм… Когда ревностного священнослужителя Освященный Собор переводит в Петроград, в Стрельникове “получился общий неутешимый плач. Плакал народ, плакал и о. Григорий. Затем более двух часов пришлось только благословлять”. Ехали до Костромы “в километровом окружении тысячи людей”. С февраля 1912 года о. Григорий становится священноиноком Геронтием…
Пересказ не достигает цели. Поэтому перечислю построенные и перестроенные епископом Геронтием, в том числе и собственными руками, большие и малые, деревянные и каменные храмы. Деревянные: в Стрельникове, в Дурасове, в Дворищах, в Каримове, в Лебединце, на Псковщине, в Сысоеве, в Валуе. Каменные: в Куникове, Вышнем Волочке, в Ленинграде на Громовском кладбище, в Острогах, Ессентуках.
Открыты училища грамоты, чтения и пения в разных селах и городах, всего — 15. “Состав преступления” перед властью, как видите, огромный. Подвиги священноинока — регента, богослова, каменщика и плотника, исповедника и утешителя, личности абсолютно необходимой, как серебро в воде, в своем народе, — прямой ответ на великий русский вопрос ЗА ЧТО? Его задавали друг другу попавшие в тюрьму невинные жертвы тирании, спрашивали сами себя, спрашивали следователя и палача. 60-летний Геронтий не спрашивал. ЗА ВСЕ СЛАВА БОГУ — отвечал он и приговаривал: “Дондеже время имамы да делам благое паче же присным в вере!”

Май - декабрь 1916 года.
Поразительный эффект возвращенного времени — военного и предреволюционного, пережитого подробно, вдумчиво, ХУДОЖЕСТВЕННО, заботливо и ответственно 40-летним, прекрасно образованным человеком, чью деятельность и роль в губернской жизни трудно охарактеризовать кратко.
ДНЕВНИК Е.Ф. Дюбюка притягивает и увлекает: в записях есть та умная картинность, которая свойственна одаренным кинооператорам, когда кадр и самодостаточен и “больше себя самого” безо всякой на то претензии. Роман, заметил Стендаль, есть зеркало, с которым идешь по большой дороге. Помнится, так. Зеркало Е.Ф., весьма разборчивое и совсем не плоское, у него не в руках, а внутри, что выводит эти страницы, где текст местами оборван, из разряда дневниковых и частных: оставаясь таковыми, они замечательно охватывают живые черты народной жизни — это наметанный взгляд ХОЗЯИНА ЗЕМЛИ, причем, ЗАБОТА о ней не заслоняет ее красоты и прелести…

Кологрив, 4.10.
Сегодня был в музее покойного Геннадия Александровича Ладыженского… Большой художник, холостой, умер 64 лет, всю жизнь собирал старинные вещи, картины, книги. Весь верх ими завален. Вот самовар, вывезенный Платовым из Парижа, вот картина Ватто, стоящая 10 тыс. руб., турецкий ятаган с драгоценными камнями, индейские ножи, старые печатные и рукописные (лицевые) книги. Десятки картин: “Под ливнем” (базар), за которую получил серебряную медаль, “Вышка”, “Ломка камня”… “Старый Ларс”, “Терек”, “Река Унжа”, “Грузка дров на реке Унже”, где изображены все действительно бывшие Арины, Афимьи, Зиловьи. Зиловья была красавица, теперь старуха, этот парнишка — старик, а этого старика весь Кологрив знал: в трактире голову облили керосином и зажгли — ничего, выходился, народ тогда крепкий был.
Улыбка, любованье, ЛЮБОВЬ — явно или скрыто тут повсюду.
Едем лесами, вот покосы Жоховой, заливные, по р. Нее, 35 дес., вот 40 дес. леса Русакова — везде покос, уборка в разгаре. Мельница на Нее, Ларин поставил ее на диво, это предмет удивления. Нея блестит нарядная, переливается, ярится. Ярится покосом. Бабы в цветных одеждах убирают сено в стога…
Светлые бочаги, словно бусы, сверкают на солнце…
Это запись 7 июля. Неделей назад:
Крестьянские девушки поют серебристыми голосами:
ТАМ ЛЬЮТСЯ КРОВАВЫ ПОТОКИ С УТРА ДО ВЕЧЕРНЕЙ ЗАРИ.

Соблазн переписывать ВЕСЬ “Дневник”, как видно, велик и безрассуден. При такой яркой любви к жизни заражаешься ею и горишь как хворост. Но у автора она обеспечена, эта любовь, разнообразными ЗНАНИЯМИ — а у тебя чем? Читаешь, и приходят на ум очерки Короленко и Лескова, проза Бунина — не та ожесточенная проза кровавого разрыва со страной, но проза и стихи, где поистине академические знания не мешают вдохновению — напротив…
Публикация Г.В. Давыдовой и А.В. Соловьевой сделала бы честь любому изданию. Настоящая — продолжение той, что была в 3-м выпуске Альманаха. Обе — просятся в КНИГУ. (Под одной обложкой с Дюбюком поместиться могло бы еще что-нибудь, но, пожалуй, публикации такого достоинства в этом выпуске нет. Хорош и отзывается ей материал Н.А. Зонтикова, но он в другом несколько роде).

Материалом Зонтикова Альманах открывается, (материал Дюбюка его завершает). Это добросовестное исследование историка “на тему” знаменитой картины А.К. Саврасова “Грачи прилетели”. Скажу — для улыбки — что в этом материале не хватает разве что орнитологического описания грача — птицы весенней; все остальное, прямо или косвенно связанное с картиной Саврасова, представлено так, будто историограф прожил десятки жизней со времен Ивана Грозного, искушен в ремеслах и художествах, отчетлив во всех многоветвистых переплетениях знаменитых и не очень известных генеалогических древес. Примечательна его любовь к слову НЕИЗВЕСТНО, так как мало что в его предмете остается неизвестным. Каждое НЕИЗВЕСТНОЕ будто помечено им: вернуться и сделать известным!

  Неизвестно, была ли в годы опалы отобрана у Салтыковых их половина Молвитина, но, кажется, что нет; более того, в 1630 году, видимо, в связи с кончиной К.И Михалкова, и его половина села в соответствии с завещанием А.Т. Михалкова была “отказана Евникее Ондреевне Салтыковой” и, таким образом, в руки Салтыковых перешло все Молвитино.

Вызывают зависть архитектурные соображения и пассажи в описании молвитинского Воскресенского храма, того, что на картине, и совсем неожиданна в историке терпимость к вольностям художника, так, а не эдак повернувшего храм. С великодушной терпимостью относится Николай Александрович и к легендам, что обвили фигуру Саврасова — тут куда чаще историки ревнивы, а ревность, хоть и дитя любви, но слово неродное… ИСТОРИЯ — ВРУН ДАРОВИТЫЙ, сказал поэт. В природе исторического факта, занесенного в анналы, нет ничего, КРОМЕ ЖИЗНИ, сплетения ее страстей, случайностей, безрассудства… Последнее качество представлено Зонтиковым в рассказе о советском периоде в судьбе молвитинской святыни. Пора бы, кажется, привыкнуть к абсурду самоуничтожения, к той БОЛЕЗНИ, о которой написали Годунов и Панкратова в очерке о лишенцах. Но что-то непривыкается.

Как раз об этом — исследование М.А. Лапшиной “ГРАЖДАНСКАЯ ВОЙНА В КОСТРОМСКОЙ ГУБЕРНИИ. 1918-1919”. Тяжелое чтение. Народ устал от войны и бежит с фронтов.

 
13 апреля в Костромской губернии объявляется осадное положение. Во все военные комиссариаты направляется телеграмма, предписывающая “всем уездвоенкомам самым энергичным образом проводить борьбу с дезертирством. Всех сопротивляющихся расстреливать на месте. С укрывателями расправляться как с дезертирами”.
ФАКТИЧЕСКИ ОБЪЯВЛЯЛАСЬ ВОЙНА С КРЕСТЬЯНСТВОМ, так как во многих семьях крестьяне поголовно были связаны с зелеными.

Автор не избегает жестоких картин. Большевистский замысел превращения “империалистической войны в гражданскую” удался на славу… О последствиях братоубийства ни чекисты, с одной стороны, ни повстанцы, с другой, не думали, ожесточенье нарастало, МИРА НЕ СОСТОЯЛОСЬ: какой мир между трудом и “нероботью”? Огонь вражды нырнул под землю как торфяное тленье, чтобы обнаружить очаги злой памяти в 1941 году. Повествование Лапшиной отличается объективностью, да и вряд ли возможна тут лирическая яркость “этюдов” Годунова и Панкратовой: те пишут ИЗНУТРИ, входя в положение и шкуру каждой жертвы идиотизма. Здесь — другая задача. Созданием комбедов, пишет Лапшина, большевики раскололи деревню летом 1918 года, потом стравливали долго и последовательно обе половины.
Пушкин как-то заметил, что ДРУГОЙ истории он бы не хотел. И хор ему вторит: не надо сослагательного наклонения… Но куда деться — от тоски именно ПО ДРУГОМУ ходу ее, что делать с душевным НЕПРИЯТИЕМ совершившегося несчастья?

Менее значительны другие материалы Альманаха. Хотя статья Б.М. Козлова о литературной жизни Костромы военных лет добросовестна и пространна, погоду делает материал. Не до литературы было тогда, а то, что появлялось в газетах в стихах и прозе, поневоле было прикладным — К ВОЙНЕ. Искусство в таких случаях обнаруживает свою самолюбивую и жестокую природу — уходит, как вода сквозь пальцы, сквозь самые искренние и горячие строки. На всю войну и на всю страну, можно сказать, хватило одного Твардовского. “Военные” поэты и прозаики, мальчики и девочки, рожденные в начале 20-х и контуженные войной, писать о ней стали в конце 40-х, в 50-х годах.
Тем не менее, материал Козлова не лишний в Альманахе: здесь имена, судьбы — такие разные, как у Евгения Осетрова и Николая Орлова, здесь дорога нам фактическая основа недолговечных сочинений. Сердце у меня дрогнуло при имени Михаила Анисимовича Державца — хирурга и начальника госпиталя, с которым в те годы работала моя мама. О Державце ходили легенды, а сколько людей он спас — Ты, Господи, веси.

Воспоминания о Ефиме Честнякове (материал М.М. Ореховой и И.Ш. Шевелева) вызывают грустное чувство. Не потому, что мало что узнает читатель о замечательном человеке, но потому, что замечательного человека ПРОГЛЯДЕЛИ, проспали, как водится. Теперь к 850-летию Костромы Фонд культуры предлагает воздвигнуть ему памятник во 100-150 тысяч рублей возле кукольного театра. Доброе дело, что ж, но как не вспомнить тифлисского Пиросмани, который теперь стоит — на коленях — на берегу Куры, прижимая к себе жертвенного барашка, бронзового, как и он. При жизни не всякий духанщик наливал ему тарелку харчо за его клеенки…
Кстати, образ, созданный Элгуджей Амашукели — художник на коленях — удивительно богатый содержанием, ОБЯЗЫВАЕТ ко многому костромского мастера, который возьмется изваять Божьего человека Ефимку…

Небольшие материалы Ю.В. Смирнова об истории Караваева, Малого Андрейкова, Поддубного и С.Н. Торопова об Ухтубужье написаны с любовью, но имеют местное значение. Интерес представляет собранные Тороповым документы об устройстве в Ухтубужье нового храма.

 
Мы, нижеподписавшиеся крестьяне Кологривского уезда Ухтубужской волости разных селений, под председательством нашего сельского старосты Василия Евдокимовича Зеленова, имели суждение о постройке храма…
Сход приговорил 3.3.1909 храм построить, разобрав старую церковь и употребив кирпич на ограду и колокольню ВВИДУ БЕДНОСТИ ПРИХОДА. Устройство принял на себя местный землевладелец и церковный староста С.А. Калинин.
ПРИЧТ ЖЕЛАЕТ, ЧТОБЫ СВЯТЫНИ СТАРОГО ХРАМА В НОВОМ ОСТАЛИСЬ НЕИЗМЕННЫМИ…

……
Не будет преувеличением сказать, что СОЗДАНИЕ 4-го выпуска АЛЬМАНАХА «КОСТРОМСКАЯ ЗЕМЛЯ» предпринятое Костромским фондом культуры, в своем роде и в нынешней обстановке ДЕЛО ЕСТЬ СВЯТОЕ. И МИРОМ понадобилось книгу издавать (следует благодарное перечисление меценатов), и приделы-разделы и все строение остались неизменными, еслиоглянуться на предыдущие выпуски.
Издание такого Альманаха в Костроме, богатейшей в историческом смысле, — деяние завидное иным городам и краям… К сожалению, не могу сопоставить это издание и подобные ему. А надо бы это сделать…
Религиозный смысл и образность, которая сама просится под руку, не различают малого и великого — вечно влюбленную Матрешу с костромской площади и отшельника Ефима из Шаблова; тут место и пожарнику, псу Бобке, и почетному гражданину города. Внимание к отдельному цветку и травинке неотделимо от судьбы поспешно затопленных гниломорьем земель.
Политический вектор нигде не выпирает как шило из мешка, он возникает, неизменный, иде же хощет.
Лучшие материалы ВОСКРЕШАЮТ жизнь, людей прошлого, веют ДУХОМ РОДИНЫ. Да, стряслось… Да, обманом, пронырливой корыстной жестокостью, обернувшейся безумием геноцида, сведены мы нынче к незавидному положению среди других стран мира, и сползание продолжается.
Но верный диагноз болезни — уже половина здоровья.
Не оскудела грешная земля теми, кого поэт величает РАБОЧИМИ АНГЕЛАМИ. Они — на земле, на ферме, в библиотеке, в архиве… Они на улицах города: угадайте их по лицам, по осанке — если лица не видно и РАБОЧАЯ ТЯЖЕСТЬ гнет им спину.
ИСПОЛАТЬ ВАМ — ВЫ НАША КРЕПЬ И НАДЕЖДА!

Музей Марины и Анастасии Цветаевых в городе Феодосия. Знакомство Марины Цветаевой с Феодосией состоялось в июне 1911 года. Старинный приморский портовый город очаровал сестер. «Это сказка из Гауфа, кусочек Константинополя… И мы поняли - Марина и я, - что Феодосия - волшебный город и что мы полюбили ее навсегда». (Анастасия Цветаева «Воспоминания»)
Костромская земля №5