Н. Ф. Чалеев-Костромской  и его «Воспоминания»

Свадьба дяди и отъезд в институт

У меня дрянные черты характера. Я злюсь, что необходимо быть на бракосочетании дядюшки. Я вообще терпеть не могу больших собраний, а тем более по поводу таких происшествий, как свадьба и проч. Надо будет напялить на себя все новое, пойти подстричься, надушиться. Надушусь непременно гелиотропом, дядя не выносит этого запаха. Надо будет много расшаркиваться, много прикладываться к дамским ручкам и с приятным лицом поздравлять новобрачных: дядю и новую тетеньку, которую в будущем придется звать «тетя Мари». Я злюсь потому, что не хочу причинять неприятности тем, что не пойду на свадьбу. Насилие над собой приводит меня в бешенство. У меня нет выработанной жизненной философии: надо – так надо, и шабаш! Нечего выходить из равновесия. Воротничок не застегивается, галстух не завязывается, ботинки жмут ноги, отвыкшие за лето от «городской» обуви. Боже мой! Кто выдумал все эти обычаи, приличия, кому нужны все эти свадьбы! Я нахожу, что это тонкое обстоятельство касается только двух людей: мужчины и женщины, которые решили жить вместе, потому что им показалось, что они любят друг друга. Все прекрасно знают, что эти, еще вчера чужие друг другу люди, запрутся в одну комнату и будут в ней спать. От этого спанья произойдут дети. По-моему, это интимное, даже, пожалуй, стыдноватое дело, и выносить его с такой помпой в расфуфыренное собрание людей я бы не стал.

Если брак таинство – то он и должен быть таинством. Бог, вершитель таинства, он и она, принимающие это таинство, и самые близкие друг и подруга – свидетели. Пусть горит в алтаре огонь, и перед ним вершитель во имя Бога скажет еще и еще раз: разойдитесь в разные стороны, если ты, мужчина, не можешь чувствовать себя с избранницей своей всем, и если ты, женщина, не можешь чувствовать себя с избранником твоим всем – разойдитесь в разные стороны. Если ты оглушен, мужчина, похотью к этой женщине и если ты, женщина, оглушена похотью к этому мужчине, – разойдитесь в разные стороны. В браке должен быть только разгорающийся огонь, а не угасший. Бросьте правила свои, построенные жизненною ложью, как-то – приличиями и всем, что сродственно этим пошлостям. Называйте все своими словами и поступайте по мере своих возможностей. Не прикасайтесь к великим таинствам, не зная их силы и значения. Похоть – есть похоть, и плодитесь, и наслаждайтесь, и верьте, дядя и тетя, что от таинства ваша сущность побуждениями чище не станет. Я так думаю, дядя и тетя. Сегодня вечером, у Николы Морского, на вас будут смотреть несколько сотен глаз, и если бы вы, дядя и тетя, могли надеть на свои носы волшебные очки, вы испугались бы той копоти, которая поднимается из черепов присутствующих на вашем фешенебельном, более чем приличном браке.

К семи часам я отправился к Николе Морскому. С билетом в руках – пропускают только по билетам, народу, самого нарядного, блестящего, – тьма! Туалеты дам, мундиры, фраки… Смесь духов прет так, что даже перебивает специфический запах ладана. Дядя, окруженный своими шаферами, волнуется… Не понимаю, чего он волнуется – пьет валерианку, и вид такой, как будто ему собираются рвать зубы… Я слышу около себя разговор двух незнакомых мне морских офицеров. Говорят:

– Великий князь будет непременно…

Дальше слышу, как они прохаживаются насчет дядюшки:

– Дрянной офицер… воды боится… Его вахты комичны… Да, вполне береговой моряк… Вот его брат, Дмитрий Дмитриевич, – это настоящий командир… да, да, три раза ходил в кругосветное ...да, да, на «Герцоге Эдинбургском»…

Дядя Сергей, который «воды боится», волнуется еще больше, прямо так и переминается на месте.

– Кажется, жениху надо кое-куда за маленьким, – слышу около себя чей-то голос.

Громадный хор гвардейского экипажа во всю мочь грянул про голубицу*. Снова приплясывает дядя Сергей. Справа от него высится высокая, дебелая, моя будущая тетя Мари. Она спокойна, величественна, горда присутствием такого количества мундиров, лент, орденов и презирает барышень, потому что про голубицу поют ей, а не им.

Во время свадебного обряда хором исполняюется духовные песни для невесты и жениха; два хоровых концерта, первый – навстречу невесты: «Гряди, голубица» и «Господи, Боже наш, благословивый брак в Кане Галилейстей».

Еще не допели про голубицу, как с подобающим шумом вошел в церковь Великий князь. Сквозь раздвинувшуюся толпу он подошел довольно близко к брачующимся и встал как раз там, где, по-моему, и следовало ему встать с сотворения мира.

– Экая махина, – слышу я за своей спиной. – Настоящая грот-мачта!

– Тссс… – отвечает шепоту шипенье, немного испуганное.

Оглядываюсь. Ба! Да это Мишель Левицкий, братец невесты. Одно ухо выше другого, на глазах синие очки, сидят на носу как-то поперек рожи, портупея и палаш отнесены как-то налево. Он морской механик. Очень образованный, но такой неряха, что его просто народом ловят и народом моют. Без этого он годами может ходить в репьях, забывшись со своей механикой. Он очень рассеянный и по-детски непосредственный человек. Едучи в Москву, он может купить билет в Варшаву. Как-то на каком-то корабельном смотру Александр Третий спросил его: «Почему, полковник, я вас сегодня не видел в строю?» – «Вестовой, Ваше Императорское Величество, треуголку куда-то засунул – и не могли ее найти».

Вон – «беспокойный адмирал» Попов. Тот самый, который всегда ходит зимою и летом без шапки. Еще в Севастополе он был контужен в голову и, страдая головными болями, не может носить никакого головного убора. Голова его лысей бисмарковой. Вон – восходящая звезда, ученый, капитан первого ранга Макаров. Вон – лейтенант Гриценко, великолепный художник-маринист. Скоро он бросает морскую службу и уезжает за границу совершенствоваться в своем искусстве.

Все эти люди собрались здесь ради памяти моего деда с материнской стороны. Ради изумительного, честнейшего и всеми уважаемого и почитаемого адмирала, который умудрился прожить свою жизнь так, что нет за ним хвоста клеветы, сплетен, злобы. Вот один из тех людей, который ни разу не улыбнулся, когда его честные глаза имели основание хмуриться, ни разу не похвалил ни одного человека, когда его следовало порицать, и ни разу его язык не прилип к гортани от страха чинопочитания, верноподданнических чувств и придворной политики, а судьба его всю жизнь ставила в такое положение, что другой на его месте, наверное, сломал бы себе шею на житейских соблазнах.

Память деда чтут – редкое явление. Ради этой памяти отозвались на приглашение дяди Сергея, который, думая продолжить свой род, сейчас, стоя с правой стороны своей величественной невесты, отплясывает какой-то нервный танец…

– Странное поведение жениха, – шепчут сзади. – Что, его насильно, что ли, женят на этой бабелине…

Когда дьякон возглашает: «Да убоится жена своего мужа…», позади меня начинается веселье и всевозможные комментарии к совершающемуся событию.

Всякие поздравления по окончанию обряда задерживают новобрачных в церкви на добрые полчаса. Ближайшие родственники, и я в том числе, выбираются из церкви и устремляются на квартиру новобрачных, чтобы встретить их и поздравить в семейном кругу. В столовой разливают шампанское.

– Едут.

* * *

Наконец-то я свободен и бегу от чужого счастья куда глаза глядят. Брожу вдоль набережной Невы, смотрю на Петропавловский шпиль, который торчит в стемневшем небе. Нева черная, совсем не такая, как Волга. Сколько бегает пассажирских пароходиков и буксиров, сколько стоит ниже Николаевского моста судов, пришвартованных к бочкам посреди фарватера и под берегом Васильевского острова! От новой пристани до Николаевского моста вереница царских яхт. «Марево», «Александрия», «Онега». На судах бьют склянки – морские часы. Своеобразный город Петербург. Всякие Гороховые и рота Измайловского полка – сильная мерзость, а набережная изумительной реки Невы и все прилегающие к Неве части города необычны, незабываемы. Странный город Петербург – такой еще молодой и в тоже время такой исторический город.

Вот на Сенатской площади всадник не по климату одет. Взобрался на скалу с конем своим, побеспокоил змею и тычет пальцем на запад. А почему не на восток или в другую какую сторону? Валяй, хоть по всем румбам компасной картушки, везде, брат, не очень хорошо.

Часто думаю: если совершается в исторических калейдоскопах все по законам, идущим путями, не зависящими от Рамзесов, Людовиков, Петров, – то тогда черт с тобой. Скачи на своей скале, сколько хочешь, и топчи эту несчастную глисту, сколько влезет. Но если ты своей головой, своим сердцем и своими руками, по своей, возникшей из тебя воле сотворил всю эту историческую кутерьму, тогда – долой с коня, и на суд, на суд… Что ты ломал – само сдвигалось по новым путям. Еще бы 50 лет – и не понадобилось бы большой крови, не понадобилось бы рядить Россию в немца. Истинно думаю, что то, что неминуемо грядет, уже родилось и растет, прячась пока в переулках, в подвалах, за фабричными корпусами, и без тебя, Петр, пришло бы и давно уже шло бы прямыми дорогами, обгоняя другие народы. Если ты не пешка в руках истории, а подлинный ее творец – то на суд, на суд… С тебя надо спросить за все, не с тех же коронованных баб, которые просиживали тобой закрепленный трон своими толстыми, надушенными задами. Не с этих Благословенных, Освободителей и Миротворцев* спросят, а с тебя, потому что ты был их всех умней, потому что твоей воли должно было хватить на все великое. Да кто ты сам был, со своей нерусской рожей, со своим могучим телом, среди золотушных плюгавых выродков? Подозрительно… Петр… Алексеевич… Романов, очень, очень подозрительно. Пожалуйте на суд, ответствуйте.

Ты видел, как на этой площади лет восемьдесят назад стояли полки русские… и против них стояли тоже… русские полки. Была стрельба, скакали генералы. В Зимнем дворце, не в твоей хибаре, а вот в этом громадном домине, зубами стучал от страха твой наследничек, тоже росту не малого, успокаивал это дело. Тебе было видно с этой горушки, как целую ночь убитых солдат спускали в проруби, под лед. Было ли тебе видно, с твоей горушки, как на дворе твоей крепости вешали крамольников, или после твоего успокоения стрелецких волнений о пяти каких-то дураках и говорить не стоит.

Ты, говорят, своему внуку, сумасшедшему самодержцу всея России Павлу Петровичу, как-то раз явился ночью и, прознобив его могильным холодом, изрек: «Бедный Павел». Ведь это было, кажется, незадолго до того, как ему свернули шею? Теперь ты к кому придешь, кого пожалеешь, Петр Алексеевич Романов?

Ну, пока прощай. Так я и не знаю, что ты изображаешь собой – бедного ли Петра, зажатого в лапах таинственной законности истории, сиречь судьбы годов, столетий, тысячелетий и пр., или ты, именно ты, своим «гением» сотворил наш сегодняшний день. Странная формула: Великий + Благословенный + Освободитель + Миротворец, которого только что похоронили и на его место короновали еще одного Николая, которого уже прозвали «Кровавым», – и все это равняется сегодняшнему дню.

Не подумайте, что я революционер или «ужасный либерал». Для революционера я слишком мелок. Говорю это, ничуть не умаляя своего человеческого достоинства. Революционер для меня не тот, кто на каждом шагу заявляет о себе галдежом протеста. Я не знаю этого человека, но знаю только, что он надоедлив и частенько при виде урядника или городового бежит в кусты. Для меня революционер – это человек науки, которая делает практику, который из практики слагает свою науку и идет к своей цели спокойно, мужественно, иногда – таинственно, иногда – заявляя о себе внезапным эффектом. Революционер – это талант, который собирает вокруг себя работников, которые по его указке будут лепить формы, указанные им, революционером. Революционер – добр, потому что вся его работа есть любовь, но не лирическая, а справедливая. Поэтому в любви своей революционер не заблудится. И он беспощадно жесток – так же, как жесток хирург, который вскрывает больному брюхо или продалбливает черепную коробку, чтобы спасти этого больного от неминуемой пока смерти.

Я так мыслю о революционере, и из всех его качеств я не имею ни одного, кроме аналогии, и то не совсем точной. Революционер работает свою труднейшую работу – не потому, что он верит в блестящие результаты своей работы, а потому, что он знает, что она будет в будущем устройстве мира непременно, и так, что устремление всех будет направлено к тому, чтобы все чувствовали свое бытие хорошим. Знание не нуждается в вере. Я знаю, что человечество станет другим, знаю, что надоест быть сволочью одним и свиньям другим. Знаю, что человечество непременно примет какую-то небывалую баню и выйдет из этой бани годным на что-нибудь лучшее, чем просто успехи культуры или цивилизации. Это будет. А пока я скромно хочу быть настолько не плохим человеком, чтобы встречающийся со мной получил максимум добра, на которое только я способен. Мне, кажется, по теории вероятности в будущем придется стать землевладельцем, сиречь – помещиком. Вот почва, на которой можно вырастить себя полезным и нужным до поры до времени человеком. Вот где можно будет показать ясно, что квадратная сажень земли равняется при нашем русском хозяйстве десяти десятинам.

Я думаю, что помещики поймут, что даровой труд – штука недобросовестная и непродуктивная, и думаю, что помещики, имеющие сотни тысяч десятин земли, почувствуют неловкость от появившейся – а она придет – беспокойной мысли о том, что они жнут там, где не сеяли. Так это будет, а закон собственности – закон, и закон может стать очень легко не законом, а преступлением. Интенсивным разумным хозяйством можно спасти рабов от их угнетателей. Как бы я хотел дожить до того дня, когда десятина крестьянской земли даст урожай, равный урожаям помещичьих десяти десятин! Что тогда вы будете делать со своими громадными землями, господа помещики? Сами обрабатывать? На это надо иметь знания, а где они у вас, эти знания? Не у ваших ли управляющих, которые обрабатывают небольшие участки ваши для того, чтобы вы чувствовали себя настоящими помещиками? Ой, заботы будет у вас немало. Придется отложить поездки за границу, не до конных заводов будет, пожалуй. Для вас сильные маленькие хозяйства могут явиться тем грибком, который дотла съедает деревянный дом. Вы знаете, что мужик может перестать пить? Думали ли вы когда-нибудь об этом? Если он перестанет пить, мозги его прояснеют и он поймет многое новое. Личный труд – сильнее наемного? Личный труд – капитал? Если труду будет найдена нормальная оценка, а не сговоры синдикатов или трестов, что тогда получится?

Если не доживем до революции, то все равно эволюция подойдет своей непременностью, подымется, как паводок, и, когда сбежит, как вешняя вода в настоящие русла, – вас, мои друзья, все равно не будет, потому что труду вы не можете противопоставить труд. Вы же не трудились, вы его не знаете. Оплодотворять землю – ведь это не то, что у себя на конных заводах «ставить» Людмилу десятую – от Светозара и Наины – с Русланом девятым – от Фарлафа четвертого и Мокши третьей. Тут вы мастера, а насчет прочего всего – позвольте сомневаться. Один из вас говорил мне, что ему невозможно заниматься сельским хозяйством, потому что у него в каждом поле особая почва. Самое безвыходное положение. С горя обладатель таких роковых полей добивался выбора его в председатели земской управы. Ну, а если в каждой волости его уезда оказалась бы особенная почва? Что бы он стал делать? По-моему, оставалось бы ему одно – добиваться места губернского председателя земской управы, а там уж стараться пройти в губернаторы или же постричься в монахи, чтобы потом, пройдя в архиереи, укрыться от земных треволнений в тихом владычном доме.

Я дошел до Летнего сада. На Фонтанке еще не кончили ходить пароходики. Сажусь на один, и еду к Египетскому мосту…

Дома мама с сестрой играют в четыре руки увертюру из «Телля». У папы гость, его товарищ по корпусу, отставной моряк Сумароков, известный по кличке «Васька». Идет разговор на любимую тему:

– …Когда мы на «Дмитрии Донском» огибали мыс Доброй Надежды, недалеко от нас болтался какой-то голландский купец, большой трехмачтовый барк*, – рассказывает отец. – Вдруг налетел с берега неожиданный шквал с дождем, и нас положило на правый борт так, что грот-рея до воды доставала. Свистать всех наверх. Не встает фрегат. Приготовились рубить мачты. В это время пронесся шквал и «Донской» стал медленно подниматься. Семь человек смыло. От купца и щепы не осталось – перевернулся, очевидное дело, и пошел ко дну. Мы с час ходили по этому месту, все думали найти кого-нибудь из наших или голландцев. Никого не нашли. Наш монах, отец Паисий, вышел с крестом, благословил море – и все. На вахте стоял Нолькен. Хороший офицер. Ни он, никто на вахте не заметил, как эта сволочь, шквал, подобрался к фрегату. Вдруг, кабельтовых в двух, зарядило с дождем, неизвестно откуда взявшимся. Случись такая штука с нынешними моряками… Понимаю, старые парусники ругают современных моряков, которые ни чистоты настоящей, ни настоящей службы морской не понимают.

Сумароков тоже начинает рассказывать какое-то необыкновенное происшествие и сразу завирается до того, что дальше идти некуда. «Васька» – славен своим враньем. Про любившего «приплести» всегда так и говорили: «Врет, как Васька». По его словам, корабль «Гавриил» сел на мель, загорелся, взорвался, перевернулся и пошел ко дну в одно и то же время…

В это самое время отец прервал его, и нас пригласили в столовую пить чай. Васька и тут заливает всякие небывальщины. Сейчас он обещает матери достать несколько фунтов чаю, изумительного чаю из богдыханских* складов в Пекине. Чай такой, что даже сам богдыхан пьет его не каждый день, а только по воскресеньям. Сестра наколачивает себе рот калачом, чтобы не фыркнуть, а отец раздувает усы – это признак, что может произойти что-нибудь вроде шквала у мыса Доброй Надежды.

Часы бьют одиннадцать. Васька вдруг припоминает, что ему необходимо забежать по одному неотложному делу к Чихачеву – ни больше ни меньше, как к морскому министру. Ваську не очень задерживали, и он убрался.

– Ведь такой враль, весь в своего папашу, – говорит отец. – Двое их было у нас, в Галичском уезде, и оба моряки, и оба врали необычайные, Сумароков и Беляев.

Сумароков рассказывал, что у него в саду есть прудишко, а в нем водятся выродившиеся микроскопические киты. Стоит только взять каплю воды из пруда и поместить эту каплю в микроскоп, увеличивающий в миллион раз, как сразу бывают видны киты, которые ныряют в этой капле и выкидывают фонтаны. Раз до того заврался, что рассказал, как однажды видел под микроскопом, как за китом охотился норвежский китобой. А Беляев, со своим знаменитым колодцем, имеющим якобы сообщение с океаном, попал даже к Писемскому – в его очерке «Русские лгуны» есть рассказ о Беляеве, и к этому рассказу я отсылаю всех желающих ознакомиться с этими импровизаторами фантазий.

– Ну-ка, молодые уже спят и нам велят, – говорит папа. – Покойной ночи. Ты когда едешь в институт? – спрашивает он меня уже в дверях своего кабинета.

– Думаю завтра, – отвечаю я.

– Ну, завтра – так завтра. Покойной ночи.

Мама с сестрой, поговорив немного о свадебных впечатлениях, тоже уходят к себе. Мне постлана постель в гостиной, на диване. Послезавтра буду уже в Дерпте, и все будет другое, не русское. Но хорошее и уютное… И засыпаю крепко-крепко, крепче, чем в вагоне, и под самое утро вижу сон, как будто я стою в соборе Новодевичьего монастыря и вижу, как монахи идут в трапезную. Всякие идут – и молодые, и старые. Позади идут важные, толстые – это те, которые поют на клиросе басами, думаю я. Самая последняя – мать Серафима. Стройная, высокая, красивая, и я вижу, что на ней нет обуви и идет она босыми беленькими ножками по каменным плитам соборного пола и делает мне глазами знак, чтобы я шел за ней. Я бросаюсь за ней в закрывшуюся дверь. Вхожу в широкий коридор – и никого не вижу, и от огорчения просыпаюсь.

Медленно проходит неинтересный день. Когда предстоит перемена жизни на новый лад, то остаток старой доживаемой жизни становится неинтересным. Слоняюсь без дела туда и сюда. Дело валится из рук. Смотрю беспрестанно на часы, и потому мне кажется, что стрелки точно сонные движутся по своему кругу. По-моему, мои домашние, остающиеся на месте и никуда не отъезжающие, тоже ждут не дождутся того момента, когда виновник нарушения заведенного порядка уедет и все опять войдет в свою колею. Надо бы сходить к знакомым – да неудобно, уезжает все же свой родной человек, и, по заведенному порядку, предстоит еще прощальный поцелуй и прощальные пустые слова. Пустые, потому что всегда на прощанье говорят не то, что нужно.

Наконец уезжаю на вокзал.

До свиданья, до рождественских каникул.

Воспоминания